А мне чуть не стоило жизни то, что я предпочел остаться с Курякой и сидеть с ним за кухонным столом, распивая самогон.
Но неужто я мог хоть на миг поверить, что вечером действительно гостил у Куряки Смита! Такой человек никогда не существовал, не мог существовать. Он и его туповатая женушка были сумасбродными персонажами, выдуманными для комиксов. Но сколько бы я ни твердил себе это, у меня ничего не получалось, объяснение не клеилось.
Не считая собак и мужчины, вышедшего на двор, чтобы наорать на них, дом оставался точной копией того, что облюбовал Куряка. И эта схожесть была вообще за пределами понимания.
И вдруг я приметил нечто отличное от вечернего воспоминания и мгновенно почувствовал себя куда лучше, куда дальше от помешательства, хотя это был совершенный пустяк, который, казалось бы, не должен влиять на самочувствие. Да, у поленницы стоял рыдван, но зад рыдвана не был поднят на доску поперек козел. Рыдван опирался на все четыре колеса. Правда, козлы и доска оставались рядом, прислоненные к поленнице, будто рыдван недавно чинили, но теперь привели в порядок и подпорки можно отставить.
Я уже почти проехал мимо, и снова машина едва не слетела в кювет, и снова я выправил ее в последний момент. Вывернув шею, я окинул дом прощальным взглядом и заметил, что у ворот на стойке висит почтовый ящик.
Грубыми печатными буквами, дрянной малярной кистью, с которой капала краска, на ящике было выведено имя: Т. УИЛЬЯМС[18].
Глава 3
Джордж Дункан постарел, но я все равно узнал его в ту же минуту, как вошел в лавку. Он был теперь седой и по-стариковски изможденный, он нетвердо стоял на ногах — и все-таки это был Дункан, тот самый, кто совал мне бесплатно пакетик мятных леденцов, покуда отец покупал что-нибудь из круп или, допустим, мешок отрубей, который приходилось тащить волоком из задней комнаты, где хранился корм для скота.
Джордж стоял за прилавком и разговаривал с какой-то женщиной. Голос у него был надтреснутый, но слова звучали отчетливо.
— Да они, дети этого Уильямса, всегда были шальные, — дребезжал он. — С самого того дня, как они приперлись сюда, от Тома Уильямса и его семейки здесь не видывали ничего, кроме горя. Говорю вам, мисс Адамс, они неисправимы, и будь я на вашем месте, я бы, конечно, учил их на совесть, но уж если набезобразничали, не давал бы им спуску, вот и вся премудрость…
— Но, мистер Дункан, — отвечала женщина, — они вовсе не такие плохие. Конечно, им не дали должного семейного воспитания, и манеры у них отвратительные, но по натуре они не злобные. На них давят нужда и лишения, вы и представить себе не можете, какие лишения на них давят…
Он ухмыльнулся, показав корявые зубы, и ухмылка вышла мрачной, а отнюдь не добродушной.
— Да знаю, знаю! Вы говорили мне это всякий раз, как они влипали в какую-нибудь историю. Они, мол, отверженные. Сдается мне, вы говорили именно так.
— Совершенно верно, — подтвердила она. — Отверженные в ребячьей среде, отверженные в поселке. У них отобрали чувство собственного достоинства. Держу пари, когда они заходят к вам в лавку, вы же с них глаз не спускаете…
— Точно, не спускаю. А то они обчистят меня до нитки.
— С чего вы взяли?
— Ловил их с поличным.
— Это от обиды. Они просто мстят.
— Мне им мстить не за что. Я не делал им ничего дурного.
— Может, в одиночку, мистер Дункан, и не делали. Не делали лично. Но делали и делаете вместе с остальными. Ребята чувствуют, что все вокруг настроены против них. Они знают, что никому не милы. В этой общине им просто нет места, и не потому, что они что-то там натворили, а потому, что здесь решили раз и навсегда считать семью Уильямсов никчемной. Вы ведь, по-моему, сами недавно так и сказали — никчемная семейка?..
Лавка, насколько я мог судить, почти не изменилась. На полках появились какие-то новые товары, а каких-то былых товаров не хватало, но сами полки остались прежними. Старенький круглый стеклянный жбан, где когда-то держали круги сыра, исчез, зато древний резак, которым пользовались, чтобы разделить плитку жевательного табака на квадратики, был все так же привинчен к дальнему концу прилавка. В углу теперь расположился холодильник для молочных продуктов (что, наверное, и объясняло исчезновение сырного жбана), но это была единственная существенная перемена во всей лавке. Центр ее по-прежнему занимала пузатая печка на подушке из песка, а вокруг по-прежнему стояли стулья с поцарапанными спинками и сиденьями, затертыми до блеска. Ближе к входной двери располагались все та же вереница почтовых ящиков и окошечко, где продавались марки, а открытая поодаль дверь вела в заднюю комнату, откуда шел, как встарь, резкий запах корма — груды джутовых и бумажных мешков поднимались там чуть не до потолка.
Ну словно я заходил сюда только вчера, подумалось мне. А наутро зашел опять и вот слегка удивлен тем, что за ночь кое-что изменилось…
Я выглянул на улицу сквозь пыльную, засиженную мухами витрину. Там, на улице, какие-то перемены произошли, но их оказалось тоже немного. На углу напротив банка был, как мне помнилось, пустующий участок — теперь его заняла автомастерская, наспех сложенная из бетонных блоков, а перед ней бензозаправка, проще сказать, одинокий насос с облупившейся краской. Рядом в крохотном домике была парикмахерская, и она не изменилась, разве что выглядела еще обшарпаннее и требовала ремонта еще настоятельнее, чем прежде. А бок о бок с парикмахерской был магазинчик скобяных товаров, так тот, по-моему, не изменился совсем.
Разговор в лавке, по-видимому, подошел к концу, и я обернулся. Женщина, что спорила с Дунканом, уже направлялась к двери. Она была моложе, чем показалось, когда я смотрел на нее со спины. На ней были серый жакетик и юбка, угольно-черные волосы туго зачесаны назад и завязаны узлом. Она носила очки в светлой пластмассовой оправе, а на лице у нее застыли озабоченность и гнев в странном сочетании друг с другом. Шагала она размашисто, почти по-военному, и вообще напомнила мне секретаршу какого-нибудь большого начальника — деловитую, лаконичную и не намеренную терпеть вольностей ни с чьей стороны. В дверях она задержалась и задала Дункану прощальный вопрос:
— Так вы придете сегодня к нам на вечер? Или нет?
Дункан усмехнулся, показав свои корявые зубы:
— Ни разу не пропускал ваших вечеров. Ни разу за много лет. С чего бы я вдруг изменил своим привычкам?
Она распахнула дверь и удалилась. Краем глаза я видел, как она вышагивает по улице, быстро и целеустремленно. Дункан выбрался из-за прилавка, прошаркал мне навстречу и осведомился:
— Чем могу служить?
— Меня зовут Хортон Смит. Я просил, чтобы…
— Постой, погоди минутку, — перебил он, всматриваясь пристальнее, — Когда на это имя начала поступать почта, я, разумеется, получал ее, но сказал себе, что здесь какая-то ошибка. Я думал, может статься…
— Никакой ошибки нет, — заверил я, протягивая ему руку. — Как поживаете, мистер Дункан?
Он схватил мою руку и вцепился в нее мертвой хваткой.
— Малыш Хортон Смит, — произнес он, — Ты обычно приходил сюда со своим папаней…
— А вы обычно давали мне пакетик леденцов.
Его глаза сверкнули из-под тяжелых бровей, и прежде чем отпустить мою руку, он потряс ее снова как мог сердечнее.
Все будет хорошо, сказал я себе. Старый Пайлот Ноб еще жив, и я здесь не посторонний. Я вернулся домой…
— И ты тот самый, — не то спросил, не то сообщил он, — кто выступает по радио, а иногда и по телевидению. — Я не стал этого отрицать, и он продолжал: — Пайлот Ноб гордится тобой. Сперва нам странновато было слушать нашего местного мальчугана по радио, сидеть с ним лицом к лицу, когда он на экране. Но понемножку мы привыкли и в большинстве стали твоими постоянными слушателями. И взяли за правило потом обсуждать твои передачи и повторять друг другу: Хортон, мол, сказал так или эдак, и твое мнение для нас стало авторитетным. Но, — внезапно спросил он, — а чего ты вернулся? То есть не пойми, что мы не рады тебе…