— Брэд завел себе девчонку, — нараспев протянул он. — Брэд завел себе девчонку.
Мне стало досадно.
— А я думал, ты никогда не подслушиваешь, — сказал я.
— Завел себе девчонку! Завел себе девчонку! Он разволновался и так и брызгал слюной.
— Хватит! — заорал я. — Заткнись, не то я тебе шею сверну! Он понял, что я не шучу, и замолчал.
Глава 14
Я проснулся. Вокруг была ночь — серебро и густая синева. Что меня разбудило? Я лежал на спине, надо мной мерцали частые звезды. Голова была ясная. Я хорошо помнил, где нахожусь. Не пришлось ощупью, наугад возвращаться к действительности. Неподалеку вполголоса журчала река; от костра, от медленно тлеющих ветвей тянуло дымком.
Что же меня разбудило? Лежу совсем тихо: если оно рядом, не надо ему знать, что я проснулся. То ли я чего-то боюсь, то ли жду чего-то. Но если и боюсь, то не слишком.
Медленно, осторожно поворачиваю голову — и вот она, луна: яркая, большая — кажется, до нее рукой подать, — всплывает над чахлыми деревцами, что растут по берегу реки.
Я лежу прямо на земле, на ровной, утоптанной площадке у костра. Таппер с вечера забрался в шалаш, свернулся клубком, так что ноги не торчали наружу, как накануне. Если он все еще там и спит, то без шума, из шалаша не доносится ни звука.
Слегка повернув голову, я замер и насторожился: не слышны ли чьи-то крадущиеся шаги? Но нет, все тихо. Сажусь.
Залитый лунным светом склон холма упирается верхним краем в темно-синее небо — это сама красота парит в тишине, хрупкая, невесомая… Даже страшно за нее: вымолвишь слово, сделаешь резкое движение — и все рассыплется; тишина, небо, серебряный откос — все разлетится тысячами осколков.
Осторожно поднимаюсь на ноги, стою посреди этого хрупкого, ненадежного мира… Что же все-таки меня разбудило?
Тишина. Земля и небо замерли, словно на мгновение привстали на цыпочки, — и мгновение остановилось. Вот оно застыло, настоящее, а прошлого нет и грядущего не будет — здесь никогда не прозвучит ни тиканье часов, ни вслух сказанное слово…
И вдруг надо мной что-то шевельнулось — человек или что-то, похожее на человека, бежит по гребню холма, легко, стремительно бежит гибкая, стройная тень, совсем черная на синеве неба.
Бегу и я. Взбегаю по косогору, сам не знаю, почему и зачем. Знаю одно: там — человек или кто-то, подобный человеку, я должен встретить его лицом к лицу, быть может, он наполнит новым смыслом эту заросшую цветами пустыню, этот край безмолвия и хрупкой, неверной красоты; быть может, благодаря ему здесь, в новом измерении, в чуждом пространстве и времени, для меня что-то прояснится и я пойму, куда идти.
Неведомое существо все так же легко бежит по вершине холма, я пытаюсь его окликнуть, но голоса нет — остается бежать вдогонку.
Должно быть, оно меня заметило: оно вдруг остановилось, круто обернулось и смотрит, как я поднимаюсь в гору. Сомнений нет: передо мною человеческая фигура, только на голове словно гребень или хохол, он придает ей что-то птичье — как будто на человеческом теле выросла голова попугая.
Задыхаясь, бегу к этой странной фигуре, и вот она начинает спускаться мне навстречу — спокойно, неторопливо, с какой-то безыскусственной грацией.
Я остановился и жду, и стараюсь отдышаться. Бежать больше незачем. Странное существо само идет ко мне.
Оно подходит ближе, тело у него совсем черное, в темноте толком не разглядеть, видно лишь, что хохол на голове то ли белый, то ли серебряный. В лунном свете не разберешь — белый или серебряный.
Я немного отдышался и вновь начинаю подниматься в гору, навстречу непонятному существу. Мы медленно подходим друг к другу — наверно, каждый боится каким-нибудь резким движением спугнуть другого.
Оно останавливается в десяти шагах от меня, я тоже останавливаюсь — теперь я уже ясно вижу: оно сродни человеку. Это женщина — темнокожая, нагая или почти нагая. Под луной сверкает странное украшение у нее на голове, не понять — то ли это и вправду какой-то хохол, то ли причудливая прическа, а может, и головной убор.
Хохол — белый, а все тело совершенно черное, черное как смоль, от луны на нем играют голубоватые блики. И такие в нем настороженная гибкость и проворство, такая неукротимая радость жизни, что дух захватывает!
Она заговорила со мной. Ее речь — музыка, просто музыка, без слов.
— Простите, — сказал я. — Не понимаю.
Она снова заговорила, ее голос прозвенел в серебряно-синем мире хрустальной струйкой, звонким фонтаном живой мысли, но я ничего не понял. Неужели, неужели никому из людей моей Земли не постичь речи без слов, языка чистой музыки? А может быть, эту речь и не нужно понимать логически, как мы понимаем слова?
Я покачал головой — и она засмеялась, это был самый настоящий человеческий смех: негромкий, но звонкий, полный радостного волнения.
Она протянула руку, сделала несколько быстрых шагов мне навстречу, и я взял протянутую руку. И тотчас она повернулась и легко побежала вверх по косогору, увлекая меня за собой. Мы добежали до вершины и, все так же держась за руки, помчались вниз с перевала — стремглав, безоглядно, неудержимо! Нас подхватила сумасбродная молодость, нам кружили головы лунный свет и неизбывная радость бытия.
Мы были молоды и пьяны от странного, беспричинного счастья, от какого-то неистового восторга — по крайней мере, так пьян был я.
Сильная, гибкая рука крепко сжимает мою руку, мы бежим так дружно, так согласно, мы двое — одно; мне даже чудится, что каким-то странным, пугающим образом я и вправду стал лишь частицей ее и знаю, куда мы бежим и зачем, но все мысли путает та же неукротимая, ликующая радость, и я не могу перевести это неведомо откуда взявшееся знание на язык ясных мне самому понятий.
Добежали до ручья, пересекли его, взметнув фонтаны брызг, обогнули насыпь, где я днем нашел черепа, взбежали на новый холм — и на вершине его застали целую компанию.
Тут расположились на полуночный пикник еще шесть или семь таких же созданий, как моя спутница. На земле раскиданы бутылки и корзинки с едой — или что-то, очень похожее на бутылки и корзинки, — и все они образовали круг. А на самой середине этого круга лежит, поблескивая серебром, какой-то прибор или аппаратик чуть побольше баскетбольного мяча.
Мы остановились на краю круга, и все обернулись и посмотрели на нас, но посмотрели без малейшего удивления, словно это в порядке вещей — что одна из них привела с собою чужака.
Моя спутница что-то сказала своим певучим голосом, и так же напевно, без слов ей ответили. Все смотрели на меня испытующе, дружелюбно.
А потом они сели в круг, только один остался на ногах — он шагнул ко мне и знаком предложил присоединиться к ним.
Я сел, по правую руку села та, что прибежала со мною, по левую — тот, кто пригласил меня в круг.
Наверно, это у них вроде праздника или воскресной прогулки, а может быть, и что-то посерьезнее. По лицам и позам видно: они чего-то ждут, предвкушают какое-то событие. Они радостно взволнованы, жизнь бьет в них ключом, переполняет все их существо.
Теперь видно, что они совершенно нагие и, если бы не странный хохол на голове, вылитые люди. Любопытно, откуда они взялись? Таппер сказал бы мне, если бы здесь жил такой народ. А он уверял, что на всей планете живут одни только Цветы. Впрочем, он обмолвился, что иногда тут появляются гости.
Может быть, эти черные хохлатые создания и есть гости? Или они — потомки тех, чьи останки я отыскал там, на насыпи, и теперь наконец вышли из какого-то тайного убежища? Но нет, совсем не похоже, чтобы они когда-либо в своей жизни скрывались и прятались.
Странный аппаратик по-прежнему лежит посреди круга. Будь мы на воскресной прогулке в Милвилле, вот так, посередине, поставили бы чей-нибудь проигрыватель или транзистор. Но этим хохлатым людям музыка ни к чему, самая их речь — музыка, а серебристый аппарат посреди круга очень странный, я никогда в жизни ничего похожего не видел. Он круглый и словно слеплен из множества линз, каждая стоит немного под углом к остальным, каждая блестит, отражая лунный свет, и весь этот необыкновенный шар ослепительно сияет.