— Нет, — отказался Хортон, — Я умоюсь потом. Видишь, я же съел пока только полбифштекса.
— Вы да извините меня, пожалуйста, — произнес Плотояд, поднялся и вприпрыжку понесся по тропке вниз. Человек и робот остались сидеть, провожая его глазами.
— Как прошел день? — поинтересовался Никодимус.
Хортон пожал плечами:
— Отсюда чуть к востоку есть что-то вроде покинутой деревни. Каменные постройки, совсем заросшие кустарником. Судя по всему, там никто не живет уже много веков. Никакого намека ни на то, почему они были здесь, ни на то, почему ушли. Шекспир, по словам Плотояда, считал, что тут была исправительная колония. Если так, ловко придумано. Раз туннель не работает, не надо волноваться, что кто-нибудь сбежит.
— А Плотояд не знает, что это были за люди?
— Не знает. И по-моему, ему наплевать. Он лишен подлинной любознательности. Все, что его интересует, — это настоящий момент. Кроме того, он боится. Прошлое, по — видимому, пугает его. Мое предположение, что они были гуманоидами, но не обязательно людьми в нашем понимании. Я заходил внутрь одной из построек и нашел там что-то вроде бутылки. Сперва я подумал, что это ваза, но скорее все-таки бутылка.
Пошарив подле себя, Хортон нашел бутылку и вручил Никодимусу, Робот долго вертел ее в руках.
— Грубая работа, — изрек он. — Картинки способны дать лишь приблизительное представление о действительности. Трудно сказать, что они изображают. А эти значки похожи на письменность…
— Верно, — кивнул Хортон, — и все-таки у них зародилось понятие об искусстве. Что можно расценивать как отличительный признак культуры на подъеме.
— Все равно, — заявил Никодимус, — с изощренной технологией туннелей этот уровень несопоставим.
— Я не собирался утверждать, что они те самые, кто построил туннели.
— А Плотояд больше не заикался о том, что присоединится к нам, когда мы будем улетать?
— Нет. Очевидно, он уверен, что ты сумеешь починить туннель.
— Лучше ему, пожалуй, этого не говорить, но вряд ли. В жизни не видел такой путаницы на контрольной панели.
На тропинке показался Плотояд, возвращающийся вперевалку.
— Теперь я чистый, — возвестил он, — Вижу, что ты закончил еду. Понравилось мясо?
— Мясо восхитительное, — сказал Хортон.
— Завтра будет свежее мясо.
— Пока ты будешь охотиться, мы закопаем то, что осталось, — сказал Хортон.
— Нет нужды закапывать. Сбросьте в пруд. Только зажмите плотнее нос, когда пойдете сбрасывать.
— Ты всегда так поступаешь?
— Точно, — подтвердил Плотояд. — Легкий способ разделаться. В пруду есть пожиратель объедков. Может быть, он счастлив, когда я прихожу и бросаю.
— Ты видел этого пожирателя?
— Нет, однако мясо исчезает. Мясо обычно плавает. А если бросить в пруд, не плавает никогда. Значит, его пожрали.
— А может, потому пруд и воняет? От твоего мяса?
— Не так, — возразил Плотояд, — Вонь всегда одинаковая. Даже перед тем, как бросаешь мясо. Шекспир был здесь до меня и мяса вовсе не кидал. Однако пруд, говорил он, воняет с тех пор, как он прибыл впервые.
— У стоячей воды может быть запашок, — сказал Хортон, — но чтоб такой скверный…
— А что, если это не совсем вода? — заявил Плотояд, — Она гуще воды. Течет как вода, выглядит как вода, но не такая жидкая, как вода. Шекспир обозвал ее супом.
Длинные тени от стены деревьев на западе подползли к костру, потянулись дальше. Плотояд нахохлился, глянул на солнце, прищурясь.
— Божий час близится, — объявил он. — Пошли бы мы вовнутрь. Под крепкой каменной крышей его можно стерпеть. Не то что на открытом месте. Все равно чувствуется, но камень не пропускает худшего.
Убранство домика Шекспира было незатейливым. Пол выстилали каменные плиты. Потолок отсутствовал, единственная комната простиралась вверх до крыши. В центре комнаты стоял большой каменный стол, а по стенам на уровне колен шел каменный уступ. Плотояд счел необходимым пояснить:
— Для сидения и для спанья. А также чтобы класть вещи.
В дальней части комнаты уступ был заставлен кувшинами и вазами, диковинками, напоминающими статуэтки, и другими безделушками, для которых при первом знакомстве не находилось названия.
— Из города, — пояснил Плотояд. — Предметы, выбранные Шекспиром в городе. Примечательные, возможно, но ценности мало.
На краю стола торчала оплывшая свеча, припаянная к камню своими собственными слезами.
— Дает свет, — пояснил Плотояд. — Шекспир смастерил ее из жира убитого мной мяса, дабы заниматься с книгой. Иногда она беседует с ним, иногда он берет магическую палочку и беседует с ней.
— Ты говорил, — напомнил Хортон, — что я могу на нее взглянуть.
— Не подлежит сомнению, — откликнулся Плотояд, — Может быть, ты объяснишь ее мне. Расскажешь, что она и зачем. Я просил Шекспира многократно, однако объяснения, какие он избирал, не говорили мне ничего. Я сидел и погибал от жажды понять, а он не снисходил никогда. Скажи мне, пожалуйста, хоть одно. Почему ему был надобен свет беседовать с книгой?
— Это называется «читать», — сказал Хортон. — Книга беседует с помощью нанесенных на ней значков. Свет нужен, чтобы разглядеть эти значки. Чтобы книга заговорила, значки должны быть четко видны.
— Странные странности, — заявил Плотояд, недоверчиво качая головой, — Вы, люди, странное племя. Шекспир странный. Всегда смеялся надо мной. Не снаружи смеялся, а внутри. Мне он нравился, но смеялся. Насмехался с целью показать, что он лучше меня. Смеялся по секрету, однако давал мне знать, что смеется.
Шагнув в угол, он подобрал мешок, выделанный из звериной шкуры. Зажал в щупальцах и встряхнул — в мешке что — то зашуршало и сухо скрипнуло.
— Его кости! — выкрикнул Плотояд. — Ныне он смеется лишь своими костями. Даже кости смеются. Прислушайтесь и услышите их смех, — Он тряхнул мешок сильно, со злобой. — Слышите смех? Слышите?
Ударил Божий час.
Это было по-прежнему чудовищно. Невзирая на толстые каменные стены и крышу сила воздействия почти не уменьшилась. Хортон ощутил, что его вновь распластали и раздели донага для изучения, — нет, на сей раз не столько для изучения, сколько для поглощения, и, хоть он барахтался что было мочи, пытаясь остаться самим собой, он был побежден и слился с тем, что навалилось на него. Он чувствовал, как растворяется в неодолимой сущности, становится ее частью, и, когда осознал, что противиться невозможно, постарался переступить через унижение — еще бы не унижение, если тебя против воли делают частью чего-то неведомого, — и провести собственное расследование, понять наконец, чьей же частью он стал. И на миг ему почудилось, что это удалось: на один быстротечный миг поглотившая его сущность, частью которой он стал, казалось, растянулась бесконечно и вобрала в себя всю Вселенную, все бывшее когда-либо в прошлом и имеющее быть в будущем, демонстрируя ему последовательность, демонстрируя логику и отсутствие логики, намерение, причину и цель. И в тот же миг его человеческий разум восстал против соучастия в таком познании, пораженный и даже оскорбленный тем, что подобное мыслимо, что можно не только показать всю Вселенную, но и познать ее. Разум и тело съежились и поникли, предпочитая не познавать.
Как долго это длилось, Хортон определить бы не смог. Он безвольно висел в тисках неведомого, а оно, очевидно, поглотило не только его, но и самое чувство времени, словно умело управлять временем на свой манер и ради собственной выгоды. Мимолетно подумалось, что, если уж сущность умеет манипулировать временем, устоять против нее не сможет никто и ничто: ведь время — самый неуловимый фактор во всем мироздании.
Рано или поздно все кончилось, и Хортон, к собственному изумлению, обнаружил, что скрючился на полу, прикрыв голову руками. Пришлось Никодимусу поднимать его, ставить на ноги, выпрямлять. Осерчав на свою беспомощность, он оттолкнул робота и, добравшись с грехом пополам до каменного стола, отчаянно вцепился в столешницу.