Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела женщина на нас.
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач.
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач…
— Тара-та-та, тара-та-та-та… — заменяет он пропущенную строфу и кончает тихо, с неожиданной серьезностью:
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
— «Со дна души моей мерцают…» — шепчет Вешняков.
— Заболоцкий, — поясняет Альберт. — По-моему, мерцают. В общем и целом.
— Глаза, правда, есть… И характер есть. Но легкости не хватает, — с сожалением добавляет Муза. — Слишком добросовестно сделано.
— Но глаза-то говорят! Больше таких никто не умел! Мусенька… категорически?
— Я считаю, восемнадцатый век. Бесспорный. Но под Рокотова.
— Эх, беда, беда… До чего ж я надеялся!
— Да ведь очень хороший портрет, Алексей Николаевич. На вашем бы месте радоваться.
— Нет, Мусенька, либо «со дна души», либо он мне не нужен. Тогда буду продавать…
— Продать я бы его за Рокотова продал, купить — не купил, — резюмирует Боборыкин.
— Ну и кончен разговор! — решает Вешняков. — Давайте чай пить.
Муза выходит. Альберт за ней. Расстроенный гость осматривает стены.
— Знаю… Знаю… А эта новая? — надевает он очки, читает подпись. — В натюрмортах я не очень, но имя громкое.
— За то и держу. Народу много ходит, лишний «ах» не вреден.
— Слушай, Анатолий Кузьмич, пусть он у тебя повисит? — Вешняков оглядывается на свой портрет.
— Места нет, Алеша, — уклоняется Боборыкин.
— Хоть в коридоре, скромненько, а? Ну-у, Боборынюшка, по старой дружбе? Месяца бы три — и порядок, марка. Что сверх своей цены возьму — пополам.
— Шут с тобой, вешай. Станут спрашивать — кто, буду сладко жмуриться.
Пока они договариваются, вошла Муза и следом Альберт, который помогает ей сервировать чай; между супругами перемирие, Альберт тронул Музу стихами.
Едва сели за стол — снова звонок в дверь. Альберт впускает Кима Фалеева. Тот хмуро здоровается.
Муза без церемоний приглашает к столу. Чувствуется, что парень тут свой.
— Найду на кухне кружку попроще, — говорит он, — разобьешь еще что-нибудь с княжеским гербом, не расплатишься.
Пока его нет, Муза объясняет Вешнякову:
— Ким Фалеев. Исключительно талантливый парень.
Она разливает чай. Возвращается Ким с керамической кружкой и замечает портрет.
— Это чья ж такая?
— Смотри сам, — отзывается Боборыкин.
— Не знаю. Во всяком случае, ей годков двести… — Он стоит перед картиной, опустив руку с кружкой, и разговаривает то ли с ней, то ли с самим собой. — Ты вот глядишь на меня, а он умер. «Художник живет в своих творениях». Да, живет, если есть имя. Иначе — конец. Тебя он увековечил, а сам остался эн/ха, и хоть тресни! А мечтал, конечно, прославиться… Имя! Имя — это все.
Протягивая Музе кружку, Ким сообщает:
— Говорят, Рязанцев отдал концы.
— Да ну?! — вскидывается Альберт почти обрадованно.
— Говорят, сердце. Десять минут — и амба. Ожидается распродажа.
— От это будет базар так базар! Успевай хватать! — предвкушает Альберт.
— О Рязанцеве я слышал. Модный женский врач, кажется? — подает голос Вешняков.
— Он самый. Женился под старость на полуграмотной домработнице, — хмыкает Боборыкин. — Коллекционер — не коллекционер, но если верить рассказам, то в квартире — художественный склад.
Ким делает Альберту знак: покурим?
Оба выходят в кухню, убого обставленную и грязноватую.
— Лучше бы на балкон, тут у моей супруги проживают тараканы.
— Музе прощается. Ну, я принес. — Ким передает Альберту серебряный портсигар. — С тебя авансик.
Альберт открывает портсигар, защелкивает, любуется тонкой отделкой.
— Здорово ты навострился, отлично смотрится! — хлопает Кима по плечу.
Тому комплименты не нужны, знает себе цену.
— Рядовая вещь. У меня пепельница в работе — вот там будет искусство!
— Поосторожней с искусством. Рискуешь переплюнуть гениальные образцы.
— Черт бы их побрал! — взрывается Ким на предостережение Альберта.
4
Из поездки в краеведческий музей вернулся Томин и застал Знаменского за необычным занятием: на столе его громоздятся альбомы с репродукциями и книги по истории живописи. С притворным ужасом Томин перебирает книги и читает названия, никогда не звучавшие в этом кабинете.
— Устроил себе искусствоведческий ликбез, — разводит руками Пал Палыч.
— Ясно, старичок. И далеко шагнул?
— Дошел до фразы, — Знаменский зачитывает скороговоркой цитату. — «Для достижения центростремительного построения художник подчиняет формы предметов контурным полуокружностям, контрастирующим с цветовыми плоскостями картины, и ставит задачу не портретирования, а конструирования».
— И переводишь без словаря?
— Запросто. Рассказывай, что привез.
— Привез вторую «Инфанту», привез директора музея. Еще привез вагон туману и маленькую тележку полезных сведений.
— Выкатывай хоть тележку.
— Ну, стало быть, картины были украдены и тотчас найдены. Украдены культурно: воры отключили недавно смонтированную сигнализацию. И пока ночной эфир струил зефир, вынесли, что им понравилось. Через окно нижнего этажа. Первым обнаружил пропажу сторож. Под утро, говорит, не спалось, пошел по залам, увидел. Бросился звонить в милицию. Отсюда начинается интересное: картины обнаружили через десять — двенадцать минут. Собака взяла след и мигом привела к котельной — рядом, в двух кварталах. Там все было аккуратно сложено.
— И на радостях никто не подумал, а зачем сложено?
— Естественно. Посмотрел я собаку в работе. По следу идет, но сбивается, возвращается, нервничает. А мне говорят: «Тогда она птицей летела!»
— Укрепили след!
— Угу. Натри подошвы копченой колбасой — любая дворняга птицей полетит.
— А какой музейный сторож? Да сядь ты, Саша, не мотайся.
— Могу и сесть. Сторож — голубое создание. Я его из подозреваемых вычеркиваю.
— Так… Но раз сумели отключить технику, то консультировал кто-то из тамошних.
— Не обязательно. Тут такая штука: городок стоит на туристской трассе, и месяц, в который произошла кража, был рекордным по числу посетителей.
— А при чем статистика?
— При том, Паша, что сигнализацию проводили и опробовали в рабочие часы музея. Практически на глазах этого самого рекордного числа посетителей.
— Идиоты.
— Примерно то же самое я сказал прорабу… в более крепких выражениях.
— И он?
Томин машет рукой.
— Объяснил, что все люди работают в рабочее время, оно потому и называется рабочее, а в нерабочее время люди не работают. И что обеспечение секретности — дело той организации, которая приглашает. Разумно?
— А у директора музея тоже есть разумное объяснение?
— Он отговаривается, что публика — дура, и разницы между сигнализацией и простой электропроводкой уловить не способна… Засим тележка опустела. Предлагается в неограниченном количестве туман.
Теперь Пал Палыч вышагивает взад-вперед, а Томин наблюдает за ним с дивана.
— Значит, на месте ни единой зацепки?
— По первому заходу — голо, Паша. Надо плотно садиться и процеживать всех и вся сквозь мелкое ситечко.
— Слушай, пошли кого-нибудь! Там уже полгода минуло, все, что люди могли забыть, — забыли, след простыл. А здесь — еще теплый, здесь ты сейчас нужнее.
— Попробую… Директор музея в коридоре. Звать?
— Зови, чего тянуть.