— Ах что вы, разве можно! Мы не мыслим себя без работы. Мой муж говорит: работа держит человека, как оглобли старую лошадь, убери оглобли — лошадь упадет и не поднимется. Он замечательный мастер. Замечательный. С его протезами люди живут и умирают.
— Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от нашей беседы?
— Но… даже странно… я жду освобождения Вадика.
— Тут решает следователь Панюков.
— Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда уже… если мы правильно поняли в юридической консультации…
— Пока Тобольцев остается моим подследственным.
— Но это значит… Значит, его признание вас не убедило?!
— Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не похож на убийцу.
У Холиной перехватывает дыхание.
— Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете говорить такое матери? Матери!!
— Вашего сына я не знаю.
— Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на все интересующие вас вопросы!
— Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семеновна. Если бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру, откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от человека, о существовании которого не должны были и слышать? Как успели собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия Вадим Холин?
Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.
— Я вижу… вероятно, мне лучше уйти.
— Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?
— Нет…
Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадратик фотобумаги.
— Фотокопия? Даже это успели… Вы знаете, что у Тобольцева двое детей?
— И что же? — с дрожью произносит Холина. — Что?.. Пожертвовать ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вадика?! — Она трепещет от жестокости Знаменского, от негодования, от сдерживаемых слез.
— О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материнское чувство!..
11
Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сметанное детское платьице, брошенное на спинку стула, свидетельствует о том, что визита Томина не ждали. А выражение лица женщины — о том, что визит вдобавок и тревожный и неприятный.
— Ты ко мне пришел не чай пить, — волнуясь говорит она, — пришел по своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.
— Верно.
— Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что разговор. А вот твои какие-то вопросы… Дело-то на Василия, почитай, кончилось? — уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.
— Практически, кончилось.
— И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?
— Нет.
— Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно? Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?
Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полузабытый «догарнитурный» уют… Томин вздыхает.
— Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя несколько… неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.
— Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой…
— На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого, что ему уже и жизнь не мила?
Прасковья Андреевна внезапно улыбается.
— Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли. Василий — мужик легкий, сроду не задумывается.
— На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?
— Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.
— А Холины вам кем доводятся?
— Не слыхала про таких.
— Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?
— Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода прошлым годом на Покров стояла, — и то скажу!
— Замечательное качество… Прасковья Андреевна, буду откровенен. После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие вынуждено учитывать.
— Новые факты? Хуже прежних?
— Увы.
— И что же… могут срок набавить?
— Могут.
— Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок — и мне срок! Три года я себе назначила… Три года, бог даст, вытяну… а коли больше… Батюшки мои, батюшки!
— Прасковья Андреевна, ваши показания могут…
— Нет уж! Я теперь и совру, — недорого возьму.
— Врать вы не умеете.
— Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд догадаюсь. А значит, мое дело молчать.
— О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?
— Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне — ровно к матери, и отец — каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала, что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести — больше ни-ни. Сердечную ответственность за ребят имел… Ты его, конечно, за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумажки. Этих бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак повернуть можно. Вот и повернули… Засадите Василия надолго — что нам тогда?
— Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!
— При твоей должности резону нет за Василия биться.
— Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добьемся. Но для этого нужна вся правда… Я дам вам честное слово, — помолчав, говорит Томин. — И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не договорили… когда рассказывали о свидании.
Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате — тут поправит, там подвинет… Наконец опускается на продавленный диван, обнаруживает в руке скомканное платьице, разглаживает на коленях. И глядит на Томина испытующе и сурово.
— Ну, смотри. Иначе ты — не человек, так и знай на всю жизнь!.. На работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги. Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по соседству — подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.
— Кому?
— Да тем, которые собрали. Сказала Васе, а он говорит: бери, мать, это дело моей совести. Тогда я взяла.
Томин подсаживается на диван. Все. Больше ей скрывать нечего. Надо из этого выжимать максимум.
— Вы зятю сумму назвали?
— Само собой.
— Удивился?
— Вроде бы и нет, — женщина озадачена.
— Обрадовался?
— Тоже вроде не очень…
— Но, Прасковья Андреевна, кто же передал вам деньги?
— Перевод пришел по почте. А раньше женщина позвонила: от сочувствующих, дескать, сослуживцев. И все.
— У вас сохранился корешок перевода?
Женщина отворачивает накидку на комоде — под накидкой разные памятные бумажки и среди них — почтовый бланк.
— Бери… Навел ты на меня сомнение.
— Не говорите о своем сомнении никому. И обо мне тоже ни другу, ни врагу, понимаете? Это важно. — Он вырывает листок из блокнота. — Мой телефон. Если хоть соринка новая — немедленно звоните!
Женщина сует бумажку с номером туда же, под накидку. Томин встает и делает вид, что готов уйти, но приостанавливается.
— Проверю напоследок вашу память. Чем занимался Тобольцев накануне ареста?
— А ничем, — печально отвечает Прасковья Андреевна. — Три дня безвылазно дома сидел… Нет, вру, в воскресенье водил ребят в кино. Приключения этих… непобедимых… то ли неукротимых…
— Неуловимых?
— Вот-вот. В понедельник даже на работу не пошел, отгул, говорит. Со стиркой мне подсобил, рыб чистил. Не знал, чем угодить напоследок, сердешный… А во вторник его забрали. Шестнадцатого числа.
— Но четырнадцатого, в субботу, он с кем-то выпивал, верно?
— С кем же было пить, если из дому ни ногой? С ребятами, что ли? Нет, те дни он в рот не брал.