«Начата посмертная додача…» Начата посмертная додача. Все, что, сплетничая и судача, отобрали, додадут в речах — лишь бы наш покойник не зачах. Все, что вопросительными знаками недодали, пока был живой, восклицательными знаками додадут с лихвой. Только окончательная мгла перспективы облегла, только добредешь ты до угла, сразу улучшаются дела. Все претензии погибнут сразу, и отложенный вопрос — решат. Круглые и жалостные фразы все противоречья разрешат. ВЕЗУЧАЯ КРИВАЯ Приемы ремесла с годами развиваю. Но главное — везла и вывезла кривая. Отборнейших кровей, задорнейшего ритма, она была кривей, извилистей, чем кривда. Но падал на орла любой пятак мой медный, когда она везла дорогою победной, когда быстрей коня, скорей автомобиля она везла меня и все куранты били. Она прямей прямой, она правее права, и я вернусь домой по кривизне той прямо. ПАЛАТА У меня, по крайней мере, одно достоинство: терпимость, равнодушие в смеси с дружелюбием. Но не в равных долях: дружелюбия больше. Стало быть, есть немного любви, особенно жалости. Все это получено по наследству, но доучивался я в палате, где лежал после трепанации черепа с десятью другими, лежавшими после трепанации черепа. Черепа, когда их расколют даже с помощью мединструментов, необщительны, неприязненны, пессимистичны, неконтактны. Самые терпимые из их владельцев эволюционируют от дружелюбия к равнодушию, а потом к ярости. Я развивался в противоположном направлении. Я не стонал, когда просили: — Замолчи! — Я не ругался, когда курили под табличкой «Палата для некурящих». Когда я слышал чужие стоны, я думал, как ему плохо, а не только как мне плохо оттого, что он стонет. Я выслушивал похабные анекдоты из уст умирающего и смеялся. Из жалости. Я притерпелся к своей терпимости. Она не худшего сорта. Одни доучивались в институте, другие в казарме, или в землянке, или в окопе, или в бараке. Кто в семье, кто на производстве, кто на курсах по повышению квалификации. Я повышал квалификацию в палате для оперированных во Второй Московской градской больнице. Спасибо ее крепостным стенам, озабоченному медперсоналу и солнечному зайчику, прибегавшему с воли поглядеть, как мы терпим свое терпение. ГОРОДСКАЯ СТАРУХА
Заступаюсь за городскую старуху — деревенской старухи она не плоше. Не теряя ничуть куражу и духу, заседает в очереди, как в царской ложе. Голод с холодом — это со всяким бывало, но она еще в очереди настоялась: ведь не выскочила из-под ее обвала, все терпела ее бесконечную ярость. Лишена завалинки и природы, и осенних грибов, и летних ягод, все судьбы повороты и все обороты все двенадцать месяцев терпела за год. А как лифт выключали — а его выключали и на час, и на два, и на две недели, — это горше тоски и печальней печали. Городские старухи глаза проглядели, глядя на городские железные крыши, слыша грохоты городского движения, а казалось: куда же забраться повыше? Выше некуда этого достижения. Телевизор, конечно, теперь помогает, внуки радуют, хоть их не много, а мало. Только старость тревожит, болезнь помыкает. Хоть бы кости ночами поменьше ломало. ЦЕННОСТИ Сначала ценности — только обычные драгоценности, десятки или пятерки, нахальные до откровенности, заложенные в стены, замазанные в печь. За ценности той системы нетрудно было упечь. Потом в трубу вылетало и серебро и золото. Не выстояли металлы против нужды и голода, и дети детей осколка империи, внуки его уже не имели нисколько и выросли без ничего. Их ценности были «Бесы» — растерзанный переплет, и купленный по весу разрозненный «Идиот», и даже «Мертвые души» по случаю приобрели живые юные души, усвоили и прочли. Это экспроприировать не станет никто, нигде. Это у них не вырвать в счастья и в беде. Они матерей беспечней, они веселей отцов, поскольку обеспечены надежней, в конце концов. |