«Делайте ваше дело…» Делайте ваше дело, поглядывая на небеса, как бы оно ни задело души и телеса, если не будет взора редкого на небеса, все позабудется скоро, высохнет, как роса. Делали это небо богатыри, не вы. Небо лучше хлеба. Небо глубже Невы. Протяжение трассы — вечность, а не век. Вширь и вглубь — пространство. Время — только вверх. Если можно — оденет синей голубизной. Если нужно — одернет: холод его и зной. Ангелы, самолеты и цветные шары там совершают полеты из миров в миры. Там из космоса в космос, словно из Ялты в Москву, мчится кометы конус, вздыбливая синеву. Глядь, и преодолела бездну за два часа! Делайте ваше дело, поглядывая на небеса. Стихи, не вошедшие в книгу «НЕОКОНЧЕННЫЕ СПОРЫ» ** «Я других людей — не бедней…» Я других людей — не бедней и не обделенней судьбой: было все-таки несколько дней, когда я гордился собой. Я об этом не возглашал, промолчал, про себя сберег. В эти дни я не оплошал, и пошла судьба поперек. Было несколько дней. Они освещают своим огнем все другие, прочие дни: день за днем. «У меня был свой „Сезам, отворись!“…» У меня был свой «Сезам, отворись!». Наговорное слово я тоже знал, но оставил я все свое при себе, никуда без очереди не лез. И осталось все мое при мне, даже скатерть-самобранка. Ее я ни разу в жизни не расстилал, потому что в столовые я ходил. Но, быть может, еще настанет день, когда мне понадобится мой сезам. Разменяю свой неразменный рубль. Золотую рыбку в сметане съем. ХВАСТОВСТВО ПАМЯТЬЮ Память — это остаток соли. Все испарится, она — остается. Память это участок боли. Все заживает, она — взывает. В детстве определения — определенней, ясность — яснее, точность — точнее. В детстве новый учитель истории, умный студент четвертого курса задал нам для знакомства с нами: напишите на отдельном листочке все известные вам революции. Все написали две революции — Февральскую и Октябрьскую. Или три — с девятьсот пятым годом. Один написал Великую Французскую, а я написал сорок восемь революций, навсегда поссорился с учителем истории, был освобожден от уроков истории и покончил с этим вопросом. Память — это история народа, вошедшая в состав твоей крови. Это уродство особого рода, слабеющее с годами. Что эти формулы двадцатилетним, даже двадцатипятилетним? В доблестном девятьсот сорок пятом в венгерском городе Надьканижа я формировал местные власти, не зная ни слова по-венгерски, на дохлом немецком и ломаном сербском с примененьем обломков латыни. Я учредил четыре обкома: коммунистов, социал-демократов, партии мелких земледельцев и одной небольшой партии, которая тоже требовала власти, но не запомнилась даже по имени. За четыре дня: обком за сутки, — а также все городские власти — за то же время, и ни разу не ошибся, не назвал господином товарища (и обратно) и Миклошем — Иштвана. На банкете лидер оппозиции, источая иронию, выпив лишку, сказал: — Я никогда не поверю, что у вас такая память. Просто вы жили год или больше в нашем городе и нас изучили. — Между тем все было не просто, а гораздо проще простого, у меня была такая память — память отличника средней школы. Сейчас, когда, словно мел с доски, с меня сыплется старая память, я сочиняю новые формулы памяти, потому что не могу запомнить ничего, даже ни одной старой формулы памяти, сочиненной другими стареющими отличниками, когда с них, словно мел с доски, ссыпались остатки их памяти. «На шинелке безлунной ночью» На шинелке безлунной ночью засыпаешь, гонимый судьбой, а едва проснешься — воочью чудный город перед тобой. Всех религий его соборы, всех монархий его дворцы, клубов всех якобинские споры, все начала его и концы — всё, что жаждал ты, всё, что алкал, ждал всю жизнь. До сих пор не устал. Словно перед античностью варвар, ты пред чудным городом встал. Словно сухопутный кочевник в первый раз видит вал морской, на смешенье красок волшебных смотришь, смотришь с блаженной тоской. |