«Мне легче представить тебя в огне, чем в земле…» Мне легче представить тебя в огне, чем в земле. Мне легче взвалить на твои некрепкие плечи летучий и легкий, вскипающий груз огня, как ты бы сделала для меня. Мы слишком срослись. Я не откажусь от желанья сжимать, обнимать негасимую светлость пыланья и пламени легкий, летучий полет, чем лед. Останься огнем, теплотою и светом, а я, как могу, помогу тебе в этом. ПЕРЕОБУЧЕНИЕ ОДИНОЧЕСТВУ Я обучен одиночеству. Я когда-то умел это делать, знал эту работу: встать пораньше, лечь попозже, никому не мешая и не радуясь никому. Долгий день в промежутке от утра и до вечера провести, никому не мешая и никому не радуясь. Я забыл одиночество. Точно также, как, проучившись лет восемь игре на рояле и дойдя до «Турецкого марша» Моцарта в харьковской школе Бетховена, я забыл весь этот промфинплан, эту музыку, Бетховена с Моцартом и сейчас не исполню даже «чижик-пыжика» одним пальчиком,— точно так же я позабыл одиночество. Точно так же, как, выучив некий древний язык до свободного чтения текста, забыл алфавит — я забыл одиночество. Надо все это вспомнить, восстановить, перевыучить. Помню, как-то я встретился с составителем словарей того древнего, мною выученного и позабытого языка. Оказалось, я помню два слова: «небеса» и «яблоко». Я бы вспомнил все остальное — все, что под небесами и рядом с яблоками, — нужды не было. Подхожу к роялю и тычу пальцами в клавиши: о-ди-но-че-ство! Выбиваю мотив одиночества. У меня есть нужда вспомнить, восстановить, реставрировать, вновь освоить, перечувствовать до конца одиночество. «Мой товарищ сквозь эту потерю прошел…» Мой товарищ сквозь эту потерю прошел лет пятнадцать назад, и он вспомнил, как выход нашел: — Телевизор купи, — говорит, — телевизор и сиди вечерами, вперив в него взор, словно ты в доме отдыха ревизор или провинциальный провизор. Я с момента изобретения телевидения не люблю. Тем не менее, тем не менее телевизор я вскоре куплю, потому что, как ни взгляну, все четыре программы полезны, чтоб засыпать образовавшуюся бездну и заполнить установившуюся тишину. «Кучка праха, горстка пепла…»
Кучка праха, горстка пепла, всыпанные в черепок. Все оглохло и ослепло. Обессилен, изнемог. Непомерною расплатой за какой-то малый грех — свет погасший, мир разъятый, заносящий душу снег. «Страшно сохнет во рту…» Страшно сохнет во рту. Рот как вяленый. Полнедели — как не житье. Сбитый с ног, сшибленный, сваленный, получаю свое. Получаю все, что положено за свое персональное зло. Так хотелось, чтоб по-хорошему, но не вышло. Нет — не прошло. «Не на кого оглядываться…» Не на кого оглядываться, не перед кем стыдиться. Вроде бы жить и радоваться. Мне это не годится. Мне свобода постыла та, что бы ты не простила. Мне не надобна воля та, где тебя нет боле. «Сократились мои обязанности…» Сократились мои обязанности не до минимума — до нуля, до той грозной отметки опасности, когда больше не держит земля, когда можно легким усилием, поворотом одним руки улететь вослед птичьим крыльям за перистые облака. ВОТ КАКОЕ НАМЕРЕНИЕ А намеренье такое: чуть немного погодя, никого не беспокоя, никого не тяготя, отойти в сторонку смирно, пот и слезы отереть, лечь хоть на траву и мирно, очень тихо помереть. ПРОСТО ЖАЛОБЫ Не тристии, а жалобы, и вспомнить не мешало бы, что за стеной соседи с работы устают, и сетованья эти поспать им не дают. Не тристии, а стоны пронзительного тона. Не тристии, а скрежеты, мешающие всем, и я себе: пореже ты стони, когда совсем сдержать не можешь стона, тогда только стони, не повышая тона. И долго не тяни. |