ЗНАКОМСТВО С НЕЗНАКОМЫМИ ЖЕНЩИНАМИ Выполнив свой ежедневный урок — тридцать плюс-минус десять строк, это примерно полубаллада, — я приходил в состояние лада, строя и мира с самим собой. Я был настолько доволен судьбой, что — к тому времени вечерело — в центр уезжал приниматься за дело. Улицы Горького южную часть мерил ногами я, мчась и мечась. Улицу Горького после войны вы, поднатужась, представить должны. Было там людно, и было там стадно. Было там чудно бродить неустанно, всю ее вечером поздним пройти, женщин разглядывая по пути, женщин разглядывая и витрины. Молодость! Ты ведь большие смотрины! Мой аналитический ум, пара штиблет и трофейный костюм, ног молодых беспардонная резвость, вечер свободный, трофейная дерзость — много Амур мне одалживал стрел! Женщинам прямо в глаза я смотрел. И подходил. Говорил: — Разрешите! В дружбе нуждаетесь вы и в защите. Вечер желаете вы провести? Вы разрешите мне с вами — пойти! Был я почти что всегда отшиваем. Взглядом презрительным был обдаваем и критикуем по части манер. Был даже выкрик: — Милиционер! Внешность была у меня выше средней. Среднего ниже были дела. Я отшивался без трений и прений. Вновь пришивался: была не была! Чем мы, поэты, всегда обладаем, если и не обладаем ничем? Хоть не читал я стихи никогда им — совестно, думал, а также — зачем? — что-то иные во мне находили и не всегда от меня отходили. Некоторые, накуражившись всласть, годы спустя говорили мне мило: чем же в тот вечер я увлеклась? Что же такое в вас все-таки было? Было ли, не было ли ничего, кроме отчаянности или напора, — задним числом не затею я спора после того, что было всего. Матери спрашивали дочерей: — Кто он? Рассказывай поскорей. Кто он? — Никто. — Где живет он? — Нигде. — Где он работает? — Тоже нигде. — Матери всплескивали руками. Матери думали: быть ей в беде — и объясняли обиняками, что это значит: никто и нигде. Вынес из тех я вечерних блужданий несколько неподдельных страданий. Был я у бездны не раз на краю, уничтожаясь, пылая, сгорая, да и сейчас я иных узнаю, где-нибудь встретившись, и — обмираю. «Молодая была, красивая…»
Молодая была, красивая, озаряла любую мглу. Очень много за спасибо отдавала. За похвалу. Отдавала за восхищение. Отдавала за комплимент и за то, что всего священнее: за мгновение, за момент, за желание нескрываемое, засыпающее, как снег, и за сердце, разрываемое криком: — Ты мне лучше всех!— Были дни ее долгие, долгие, ночи тоже долгие, долгие, и казалось, что юность течет никогда нескончаемой Волгой, год-другой считала — не в счет. Что там год? Пятьдесят две недели, воскресенья пятьдесят два. И при счастьи, словно при деле, оглянуться — успеешь едва. Что там год? Ноги так же ходят. Точно так же глаза глядят. И она под ногами находит за удачей удачу подряд. Жизнь не прожита даже до трети… Половина — ах, как далека! Что там год, и другой, и третий — проплывают, как облака. Обломлю конец в этой сказке. В этой пьесе развязку — свинчу. Пусть живет без конца и развязки, потому что я так хочу. ОЧКИ Все на свете успешно сводивший к очкам, математик привык постепенно к очкам, но успел их измерить и взвесить: минус столько-то. Кажется, десять. Это точкой отсчета стало. С тех пор, как далекая линия гор вдруг приблизилась. В то же время переносицу сжало бремя. — Минус десять! — очки математик считал, У него еще был капитал из рассветов, закатов, жены и детей, вечерами — интеллектуальных затей, интересной работы — утрами и огромной звезды, что венчала труды дня — в оконной тускнеющей раме. За очками другие пошли минуса: прежде дружественные ему небеса, что одни лишь надежды питали, слишком жаркими стали. Сердце стало шалить. Юг пришлось отменить, в минус двадцать он это решил оценить. Разбредалась куда-то с годами семья, постепенно отламывались друзья и глупее казались поэты. Он оценивал в цифрах все это. Смолоду театрал, он утратил свой пыл и дорогу в концерты навечно забыл, и списались былые восторги, оцененные им по пятерке. Лестницы стали круче. Зима — холодней, и удовлетворенье от прожитых дней заменила сплошная усталость. «Минус двести! — подумал он. — Старость. Что же, старость так старость. Быть может, найду то, что мне полагается по труду: отдых; книги; закат беспечальный; свой розарий индивидуальный». Стал он Канта читать. Горек был ему Кант. Солон был ему Кант. Хоть, конечно, талант и по силе своих построений, по изысканной сложности — гений. Эти сложности он, как орехи, колол! Он бы смолоду Канта в неделю смолол! А сейчас голова загудела. — Минус сто, — он сказал, — плохо дело. — Свежесть мысли прошла. Честность мысли — при нем. Понимая вполне, что играет с огнем, Канта более он не читает, а его из себя вычитает. Разошелся запас, разметался клубок, а гипотезе недоказанной: Бог — смолоду не придал он значенья. Бог и выдал его, без сомненья. Выдал Бог! Заглушая все звуки в ушах, просто криком кричит: сделай шаг, сделай шаг, тот единственный шаг, что остался. Ты считал. И ты — просчитался. |