«Отбиваюсь от мысли о смерти…» Отбиваюсь от мысли о смерти. Не отстанет теперь до смерти, до последнего самого дня. До́ смерти одолеет меня. То листвой золотой листопада с ног сшибает она до упада. То пургой заметет, как зима. То предстанет открыто сама. Каждой точкой. Каждой развязкой. Каждой топью холодной и вязкой, беспощадная, словно война, на себя намекает она. Тем не менее солнечным светом, на вопросы — не медля — ответом, круглосуточным тяжким трудом от нее отбиваюсь. С трудом. Я ее словно мяч отбиваю. Вскачь, стремглав, впопыхах забываю. Отгоню или хоть отложу и по нормам бессмертья пишу. «Те стихи, что вынашивались, словно дитя…» Те стихи, что вынашивались, словно дитя, ныне словно выстреливаются, вихрем проносятся, и уносятся вдаль, и столетье спустя из какого-то дальнего века доносятся. Не уменьшилось время мое, хоть пружин часовых перержавело предостаточно. Не уменьшился срок мой последний, остаточный. Изменился порядок его и режим: в месяцы я укладываю года, вечности я в мгновенья настойчиво вталкиваю и пишу набело. Больше не перетакиваю. Так и — будет. И может быть, даже — всегда. «Я знаю, что „дальше — молчанье“…» Я знаю, что «дальше — молчанье», поэтому поговорим, я знаю, что дальше безделье, поэтому сделаем дело. Грядут неминуемо варвары, и я возвожу свой Рим, и я расширяю пределы. Земля на краткую длительность заведена для меня. Все окна ее — витрины. Все тикают, словно Женева. И после дня прошедшего не будет грядущего дня, что я сознаю без гнева. Часы — дневной распорядок и образ жизни — часы. Все тикает как заведенное. Все движется, куда движется. Все литеры амортизированы газетной от полосы, прописывают ижицу. Что ж ижица? Твердого знака и ятя не хуже она. Попробуем, однако, переть и против рожна. А доказательств не требует, без них своего добьется тот, кто ничем не требует, а просто трудится, бьется. НА БЕЛЕЮЩЕМ В НОЧИ ЛИСТЕ
Начинают вертеться слова, начинают вращаться, исчезать, а потом возвращаться, различимые в ночи едва. Разбираться привык я уже в крутеже-вертеже: не печалит и не удивляет, но заняться собой — заставляет. Точный строй в шкафу разоря, что-то вечное говоря, вдруг выпархивают все слова словаря изо всех томов словаря. И какие-то легкие пассы я руками творю в темноте, и слова собираю во фразы на белеющем в ночи листе. — А теперь подытожь крутеж-вертеж, — и с тупым удивленьем: — Мол, ну что ж,— не сумевши понять, что случилось, перечитываю, что получилось. «На историческую давность» На историческую давность уже рассчитывать нельзя, но я с надеждой не расстанусь, в отчаянии не останусь. Ну что ж, уверуем, друзья, в геологическую данность. Когда органика падет и воцарится неорганика и вся оценочная паника в упадок навсегда придет, тогда безудержно и щедро — Изольду так любил Тристан — кристалла воспоет кристалл, додекаэдр — додекаэдра. РОДСТВЕННИКИ ХРИСТА Что же они сделали с родственниками Христа? Что же с ними сделали? В письменных источниках не найдешь ни черта, прочерки, пустота. Что же с ними сделали? До седьмого колена, как считалось тогда, тетки, дядья, двоюродные дядья, троюродные дядья, племянники, племянницы, кто там еще вспомянется. Что же с ними случилось, когда пришла беда? Куда девалась семья? Куда исчезла семья? Ведь почти всегда хоть кто-нибудь да останется. Племянники Магомета предъявили права и получили с лихвою. История, которая перед ними была не права, с повинною головою пришла и заявила, что была не права. Однако никто не знает про родственников Христа, Иисуса Назареянина, казненного в Иерусалиме. Анналы — не поминают. Хотя бы единое имя осталось бы, уцелело от родственников Христа. Что же они сделали с жителями простыми, мелкими ремесленниками и тружениками земли? Может быть, всех собрали в близлежащей пустыне, выставили пулеметы и сразу всех посекли? Так или иначе, век или два спустя никто не взимал убытки, никто не взывал о мести. Полная реабилитация Иисуса Христа не вызвала реабилитации членов его семейства. И вот цветы прорастают из родственников Христа. И вот глубина под ними, над ними — высота. А в мировой истории не занимают места родственники Христа. |