В УГЛУ Мозги надежно пропахали, потом примяли тяжело, и от безбожной пропаганды в душе и пусто и светло. А бог, любивший цвет, и пенье, и музыку, и аромат, в углу, набравшийся терпенья, глядит, как храм его громят. «Человечеству любо храбриться…» Человечеству любо храбриться. Людям любо греметь и бряцать, и за это нельзя порицать, потому что пожалуйте бриться — и уныло бредет фанфарон, говорун торопливо смолкает: часовые с обеих сторон, судьи перья в чернила макают. Так неужто приврать нам нельзя между пьяных друзей и веселых, если жизненная стезя — ординарный разбитый проселок? Биографию отлакируешь, на анкету блеск наведешь — сердце, стало быть, очаруешь, душу, стало быть, отведешь. СЛОВО НА КАМНЕ Стихла эта огромная нота. Звучанье превратилось в молчанье. Не имевший сравнения цвет потускнел, и поблекнул, и выпал из спектра. Эта осень осыпалась. Эта песенка спета. Это громкое «да!» тихо сходит на «нет». Я цветов не ношу, монумент не ваяю, просто рядом стою, солидарно зияю с неоглядной, межзвездной почти пустотой, сам отпетый, замолкший, поблекший, пустой. Будто угол обрушился общего дома и врывается буря в хоромы пролома. Кем он был? Человеком. И странная гордость прибавляется каплей блестящею в горечь. Добавляется к темени пламени пыл — человеком, как я и как все мы, он был. ПОСТАНОВЛЕНИЕ ЗЕРКАЛ Охладеваем, застываем, дыханье про себя таим: мы ничего не затеваем, когда пред зеркалом стоим. Без жалости. Без разговоров. Без разговоров. Без пощад. Ведь зеркала не заключат и не подпишут договоров. Они отсрочек не дают, они пыльцу цветную сдунут, они вам в душу наплюют — блеснут, сверкнут и в рожу плюнут. Напоминают зеркала без всякой скидки или льготы, что молодость давно прошла и что необратимы годы. Скорей заставишь реку вспять потечь, хотя бы силой взрыва, чем старость — отступить на пядь, не наступать нетерпеливо. Определяют зеркала, что твой удел отныне — старость и то, что выжжено дотла, и то, что все-таки осталось. Всю жизнь я правду почитал и ложью брезговал и скидки не требовал, но слишком прытки постановления зеркал. Их суд немилостив, и скор, и равнодушен, и поспешен, и, предвкушая приговор, шепчу тихонько: грешен, грешен. ВНЕЗАПНО
Темно. Темнее темноты, и переходишь с тем на «ты», с кем ни за что бы на свету, ни в жизнь и ни в какую. Ночь посылает темноту смирять вражду людскую. Ночь — одиночество. А он шагает, дышит рядом. Вселенской тьмы сплошной закон похожим мерит взглядом. И возникает дружба от пустынности, отчаяния и оттого, что он живет здесь, рядом и молчание терпеть не в силах, как и я. Во тьме его нащупав руку, жму, как стариннейшему другу. И в самом деле — мы друзья. «Слепой просит милостыню у попугая…» СЛЕПОЙ ПРОСИТ МИЛОСТЫНЮ У ПОПУГАЯ — старинный Гюбера Робера сюжет возобновляется снова, пугая, как и тогда, тому двести лет. Символ, сработанный на столетья, хлещет по голому сердцу плетью, снова беспокоит и гложет, поскольку слепой — по-прежнему слеп, а попугай не хочет, не может дать ему даже насущный хлеб. Эта безысходная притча стала со временем даже прытче. Правда, попугая выучили тайнам новейшего языка, но слепца из беды не выручили. Снова протянутая рука этого бедного дурака просит милостыню через века. «Ожидаемые перемены…» Ожидаемые перемены околачиваются у ворот. Отрицательные примеры вдохновляют наоборот. Предает читателей книга, и добро недостойно зла. В ожидании скорого сдвига жизнь — как есть напролет — прошла. Пересчета и перемера ветер не завывает в ушах. И немедленное, помедля сделать шаг, не делает шаг. |