«Не тратьте ваши нервы…» Не тратьте ваши нервы — плохая память — честь. Я в сотый раз, как в первый, могу «Анчар» прочесть. Теперь он больше нравится, сильнее сила чар, хоть в сотый раз читается — не в первый раз «Анчар». ЧИТАТЕЛЬ Какие цитаты заложены в наши кассеты! Смотрите, читайте, завидуйте или глазейте! Родившись в сорочке, какая она ни лихая, хорошие строчки мы с самого детства слыхали. Хорошие книги читали со школы начальной, и выросли с ними, и напоены их печалью. Их звоном счастливым звенят до сих пор наши уши. Их медом пчелиным, как соты, полны наши души. Начетчиком был, талмудистом же не был я точно. А книжная пыль опыляет не хуже цветочной. А книжники, что же, они не всегда фарисеи и с ними не схожи в пределах Советской России. «Читатель» — в ответ я пишу на анкеты наскоки. А если поэт, то настолько, читатель насколько. «Я был проверен и допущен…» Я был проверен и допущен к тому, что лучше делал Пушкин, хотя совсем не проверялся. Да, я трудился и старался на том же поприще, на том же ристалище, что Фет и Блок, но Тютчев делал то же тоньше, а Блок серьезней делать мог. Да, Достоевский и Толстой, а также Чехов — злободневней, чем проза с фразою простой, стихи с тематикою нервной. Век девятнадцатый срамит двадцатый век и поправляет за то, что он шумит, гремит, а суть — темнит и искривляет. «Большинство — молчаливо…» Большинство — молчаливо. Конечно, оно суетливо, говорливо и, может быть, даже крикливо, но какой шум и крик им ни начат, ничего он не значит. В этом хоре солисты решительно преобладают: и поют голосисто, и голосисто рыдают. Между тем знать не знающее ничего большинство, не боясь впасть в длинноту, тянет однообразную ноту. Голосочком своим, словно дождичком меленьким, сея, я подтягивал им, и молчал и мычал я со всеми. С удовольствием слушая, как поют наши лучшие, я мурлыкал со всеми. Сам не знаю зачем, почему, по причине каковской вышел я из толпы молчаливо мычавшей, московской, и запел для чего так, что в стеклах вокруг задрожало, и зачем большинство молчаливо меня поддержало. «Я — пожизненный, даже посмертный…»
Я — пожизненный, даже посмертный. Я — надолго, пусть навсегда. Этот временный, этот посменный должен много потратить труда, чтоб свалить меня, опорочить, и, жалеючи силы его, я могу ему напророчить, что не выйдет со мной ничего. Как там ни дерет он носа — все равно прет против рожна. Не вытаскивается заноза, если в сердце сидит она. Может быть, я влезал, но в душу, влез, и я не дам никому сдвинуть с места мою тушу — не по силе вам, не по уму. «Прощаю всех…» Прощаю всех — успею, хоть и наспех, — валявших в снег и поднимавших на смех, списать не давших по дробям пример и не подавших доблести пример. Учителей ретивейших прощаю, меня не укротивших, укрощая. Учитель каждый сделал то, что мог. За дело стражду, сам я — пренебрег. Прощаю всех, кто не прощал меня, поэзию не предпочел футболу. Прощаю всех, кто на исходе дня включал, мешая думать, радиолу. Прощаю тех, кому мои стихи не нравятся, и тех, кто их не знает. Невежды пусть невежество пинают. Мне? Огорчаться? Из-за чепухи? Такое не считаю за грехи. И тех, кого Вийон не захотел, я ради душ пустых и бренных тел и ради малых их детей прощаю. Хоть помянуть добром — не обещаю. «Зачем, великая, тебе…» Зачем, великая, тебе со мной, обыденным, считаться? Не лучше ль попросту расстаться? Что значу я в твоей судьбе? Шепчу, а также бормочу. Страдаю, но не убеждаю. То сяду, то опять вскочу, хожу, бессмысленно болтаю. |