Видимо, Смоляр ожидал, что бойцы будут продолжать разговор, но бойцы разошлись. Смоляр взглянул на Ларина и вдруг рассмеялся.
— О чем задумался? С утра начнем стрелять, немцев пощупаем.
Для Ларина началась обычная перед боевой операцией жизнь. Работы было много. День за днем разведчики раскрывали систему немецкого огня, и ежедневно Ларин наносил на свою схему новые, хитроумно замаскированные немецкие орудия, пулеметные доты и проволочные заграждения — все то, что предстояло уничтожить его дивизиону.
Командир дивизии разрешил трем бойцам из стрелкового батальона «дальнейшее прохождение службы в артиллерийском полку». Афанасьев служил теперь в отделении разведки, гигант Вашугин работал номером в первой батарее. Семушкин был зачислен связистом. Ничем до сих пор он себя не проявил, но и жалоб на него не было.
Расчеты пристреливали разведанные цели, но работать было трудно. Немцы с высот кидали огромные «чемоданы».
Со Смоляром Ларин виделся редко. Батя командовал теперь группой поддержки пехоты. По целым дням он пропадал в приданных подразделениях, а своих людей больше для порядка «разносил», и после каждого такого «разноса» следовало одно и то же заключение:
— Вы уже не дети, и я вам не нянька. Кое-чему я вас научил, извольте-ка проявлять самостоятельность.
— А у нашего Смоляра и в самом деле есть сходство с нянькой, — тихо посмеиваясь, заметил Хрусталев и подмигнул Ларину. — Старая нянька, которая ежели возьмется за палку, так больше для острастки. Что, Ларин, не верно?
Ларин пожал плечами, но ничего не ответил. С того памятного дня они с Хрусталевым не разговаривали, хотя и относились друг к другу подчеркнуто вежливо. В полку этого никто, кроме Макарьева и замполита второго дивизиона Васильева, не замечал. «Неужели и Батя не замечает? — думал Ларин. — И как это он притерпелся к Хрусталеву? „Давно в полку. Ветеран. Вместе службу начинали“. Фу ты, черт, неужели и это имеет значение? А может быть, имеет значение то, что Хрусталев никогда не выступает со своим мнением и на совещании как-то особенно умеет поддержать Смоляра? И этого командир полка тоже не замечает?»
При Бате Хрусталев всегда подчеркивал свою «кадровость»: «Приписники — люди восторженные, а мы знаем, почем пара гребешков», «Мы, Ларин, не студенты, чтобы ночи не спать». Ларина он называл то «доктором», то «академиком», то «демократом». И всегда так, чтобы слышал Батя. Выходит, что, если я не режусь в преферанс, а читаю Чехова, значит, я «доктор», а если дружу с рядовым бойцом, то «демократ»? Самая обыкновенная пошлость.
При Грачеве эти штучки не очень-то Хрусталеву сходили. Помнится, еще в сорок первом году послали Хрусталева в Ленинград. Приезжает обратно. Грачев спрашивает: «Ну, как в Ленинграде?» Хрусталев, «человек кадровый», отвечает: «Противник бьет по городу преимущественно беспокоящим огнем. Гражданское население, конечно, страдает». Так Грачев прямо затрясся:
— «Гражданское население!» Вы где этому научились? Это же ленинградцы, ленинградцы, а не «гражданское население». И не «страдают», а гибнут на боевых постах. И не «конечно», а к великому нашему горю и стыду, и не «противник», а фашисты. Понимаете, фашисты, ироды, сволочи, людоеды!..
— А мне жаль Васильева, — откровенно признался Макарьев, — служить с таким Навуходоносором куда как приятно! Он же всех политработников неучами считает. Чуть что — «демагогия»…
— Почему Навуходоносор? — спросил Ларин смеясь.
— Да как же! Тот тоже к власти стремился. А Хрусталев спит и видит, как бы ему командиром полка стать.
— Ну, уж это ты, друг, хватил, — сказал Ларин, покачав головой.
— Навуходоносор, — сказал Макарьев убежденно.
Август прошел незаметно. Незаметно стали удлиняться ночи. Уже на постах стояли в шинелях, а в сентябре затрещали походные печки. Зачастили дожди, болотище расползалось. Пуды грязи на сапогах перетаскивали. Понаделали настилы от штаба в дивизионы, к батареям и орудиям, но их размывало. Ночные туманы сдавливали грудь — дыхание перехватывало.
Теперь, когда поблекли яркие летние краски, болото, на котором воевал полк, окончательно развезло, и все увидели его безобразие. Осень словно подчеркнула, что на этих безрадостных местах можно только воевать.
Почему-то Ларин не мог представить себе осени в Ленинграде. Он не мог и не хотел расставаться с Ленинградом летним, открытым солнцу. Таким он видел Ленинград в последний раз, таким он видел его, читая Ольгины письма. В этих письмах было много любви и мало быта, а это верное средство против разлуки.
Они писали друг другу часто. Ларин уже привык к девушке из полевой почты, которую в полку за гордую осанку прозвали Королевой. Высокая, прямая, с венцом массивных рыжеватых кос, и в самом деле похожих на корону, девушка приходила к Ларину и в землянку, и даже на наблюдательный пункт. Опасность не страшила ее, и во время сильного обстрела на ее красивом лице появлялось презрительное выражение.
— Ползком, ползком! — кричал ей Ларин, издали заметив Королеву. А та шла к нему во весь свой великолепный рост.
Ранним туманным утром Ларин получил приказ. В бою его дивизион должен был поддерживать батальон Снимщикова. Ларин обрадовался. Первая мысль была: «Повезло».
Снимщикова он любил, но отношения с ним были совершенно иными, чем со Смоляром.
Ларин знал, что только Смоляру он может поверить самое свое сокровенное. Новые мысли возникали у него после разговора с Батей. Никаких особых слов Смоляр не произносил, да и не знал их. Сила Смоляра была в его прямолинейности. Его слова как бы прокладывали главную дорогу, на которую хотелось выйти.
Со Снимщиковым Ларин никогда не вел задушевных бесед. Он любил Снимщикова за веселый и верный характер, и их отношения, однажды сложившись в приятельские, такими и остались.
Узнав, что им воевать вместе, Ларин решил немедленно отправиться в батальон. Но Снимщиков опередил его. Только Ларин успел крикнуть своему ординарцу: «Собирайся!» — как тут же: «Отставить!» Он увидел лихо заломленную пилотку Снимщикова и его большие усы цвета спелого льна. Расцеловались. Выпили. Операцию обсуждали шумно.
— Приказано нам быть на КП батальона. И ни с места, пока двумя траншеями не овладеем. Ну, а нарушим… — Снимщиков захохотал, — в комендантское отведут.
— И опять будем вместе… — сказал Ларин.
— Эх, погодку бы завтра!
За час до того как командиры дивизиона и батарей должны были уходить в батальоны и роты, Смоляр собрал их у себя. Предупредил:
— Снарядов зря не разбрасывать. За это буду наказывать.
— Мало снарядов, — заметил командир третьего дивизиона Петунин, известный своей рассудительностью. — Меньше боекомплекта… А нужно два.
Ларин взглянул на командира полка. Он сидел напротив Смоляра и видел, что тот недоволен. Нагнув голову, Смоляр тяжело дышал, шея у него налилась кровью. Все молчали, ожидая Батиного гнева. В это время слова попросил Хрусталев.
— Считаю, — сказал он, — что капитан Петунин глубоко не прав. Он рассуждает согласно уставу. Боекомплект — и точка. Пункт такой-то. Но война ломает одни нормы и создает другие. Снаряды, которыми мы будем стрелять, сделаны руками ленинградских работниц, а это в наших условиях постоянной нехватки снарядов равносильно тому, что у нас по два боекомплекта.
Когда Хрусталев сел, никто не взглянул на него. Все смотрели на командира полка. Возможно, что если бы Смоляр произнес эти слова, то его бы поддержали, но Хрусталев… Все знали, сколько раз мучил он буквой устава молодежь, всем известно было и его отношение к «барышням-многостаночницам», как он называл ленинградских женщин.
«Ну же, ну! — мысленно торопил Ларин Смоляра. — Скажи же ему пару крепких слов».
Смоляр не торопясь встал и, прямо глядя в лицо Хрусталеву, сказал отчетливо, разделяя слова по слогам:
— Товарищи офицеры, довожу до вашего сведения, что снарядами фронт полностью обеспечен. Этому мы обязаны героическим трудящимся Ленинграда. Командиры дивизионов могут получить снаряды дополнительно до двух полных боекомплектов, что же касается майора Хрусталева, то результаты его стрельбы я буду оценивать, исходя из предложенного им расчета: то есть буду считать, что в бою он имеет не два, а четыре боекомплекта. — И Ларину показалось, что в глазах Смоляра мелькнула недобрая усмешка.