А может, он был для них важен? Может, он знал нечто, что они хотели вырвать из его черепа? Если дело в этом, им не посчастливилось — тьма в голове, которая окутала воспоминания, была такой же непроглядной, как чернота перед глазами.
Он засмеялся снова, на этот раз громче.
— Мое имя, — сказал было он, но задохнулся в ребяческом хихиканье. Боль продолжала донимать его, быстрее прежнего, стремительной пульсацией вонзаясь в язык и горло. Он замолчал, но не перестал ухмыляться. Если бы он хоть что-то знал, то уже давно бы рассказал.
Как тебя зовут?
— Я не знаю. — Боль ослабла, но полностью не рассеялась. На его лице все еще царила безумная улыбка, когда он сделал глубокий вдох. — Я не знаю.
Он прислонился к стене, и смех наконец стих.
— Меня зовут так, как вы пожелаете. Мое имя такое, какое должно быть, лишь бы только выбраться отсюда ко всем чертям.
В ту же секунду боль прошла. Голоса замолчали, и он, дрожащий, слепой, неуверенно стал гадать, прошел ли какое-то испытание или же окончательно провалил его.
III
Когда он очнулся в следующий раз, его руки зудели.
Они казались свинцовыми гирями, скрепленными с тяжелыми, словно камни, костями, которые тянули его мышцы вниз. Даже просто открыть глаза казалось непосильной задачей.
Зарычав, он положил одну руку на другую и ощутил на предплечьях раздраженную кожу. Болезненные точечки говорили о наличии крошечных ранок от уколов и он задался вопросом, как долго пробыл без сознания на этот раз. Он не помнил, как уснул, но такое с ним случалось не впервые. Он никогда не мог вспомнить, как впадал в благословенное забытье. Пустая бездна отмечала периоды его пробуждения среди холода — он подозревал, что его каким-то образом лишают сознания, вместо того чтобы позволить уснуть естественным образом.
— Тебя зовут Двадцать шестой. — Теперь голос был мягче, но все еще явно мужским. Он замер во мраке, боясь шевельнуться, внезапно его охватила дрожь. — Ты принял то, что должен получить новое имя. Это первый шаг. Тебя зовут Двадцать шестой.
— Меня зовут… — ему пришлось сглотнуть, прежде чем выдавить из себя слова. — Меня зовут Двадцать шестой.
Какой сейчас год?
Он облизал губы в страхе утратить те жалкие позиции, которых ему удалось достичь.
— Я не знаю. Клянусь, не знаю. — Это была правда, хотя она далась ему не сразу, ведь он не знал, было ли теперь достаточно одной правды. Из-за нарастающей паники он сильно прикусил губу. — Но я хочу узнать. Я хочу знать год. Какой сейчас год?
Пауза затянулась куда дольше обычного. Голос вернулся, когда он уже набрал воздух в легкие, чтобы снова спросить.
Сейчас год Четыре-ноль-шесть.
Эти слова ничего ему не говорили. Он не знал, следует ли ему отвечать:
— Сколько мне лет?
Хронологически тебе пятнадцать стандартных терранских лет.
Его чуть не разобрал смех. Он же почти ребенок. А он столько времени считал себя стариком. От одной только мысли его затошнило.
Встань, Двадцать шестой.
Несмотря на тошноту, он сделал, как приказано, привалившись к стене и используя ее в качестве опоры.
Открой глаза.
— Я…
Открой глаза.
Он моргнул. Дрожащие пальцы нащупали холодную мягкую поверхность открытых глаз. На них остались песчинки от его грязных рук. Ему пришлось снова сглотнуть. Во рту скопилась слюна.
Открой глаза.
— Но они открыты.
Двадцать шестой, открой глаза.
— Они открыты! Открыты!
Двадцать шестой, открой глаза.
Он застонал, разбивая кулаки в кровь о каменную стену.
— Они открыты!
Двадцать шестой, открой глаза.
И тогда, охваченный страхом, граничащим с первобытным ужасом, он постарался подчиниться. Он попробовал открыть глаза, которые и так были широко распахнуты.
Вот тогда он проснулся.
IV
На этот раз пробуждение оказалось не таким медленным, как обычно. Он очнулся мгновенно, и первым делом у него вырвался крик. Свет вонзился в его глаза беспощадным поцелуем кислоты, которую заливают в глазницы. Он кричал, втягивая стылый воздух в сопротивляющиеся легкие.
Двадцать шестой, успокойся.
Ему казалось, что он плачет, но слез на лице не было. Его руки, словно стражи щитом, прикрывали закрытые глаза, пытаясь унять боль.
Двадцать шестой, успокойся.
— Я ничего не вижу. Слишком ярко.
Двадцать шестой, — вновь произнес голос, когда в голове начала пульсировать боль. — Успокойся.
Он приподнялся на дрожащих конечностях и, моргнув, осмелился взглянуть сквозь пальцы. Вновь хлынул слепящий свет, яркий, как огонь, выжигая глазные яблоки и струясь дальше по нервным окончаниям.
Он выдохнул бессловесный, бессмысленный поток брани, тяжело дыша, словно загнанное животное.
Двадцать шестой. Уймись.
Легко сказать. Едва только услышав скрежет открывающейся металлической двери, он слепо бросился к ней, выставив перед собой руку, чтобы ни на что не натолкнуться по дороге.
С зубодробительным грохотом он врезался во что-то металлическое, что-то высокое, издающее всепроникающий рев приводов, от которого у него разболелись десны. Столкнувшись с кем-то, он отлетел на каменный пол.
Шаги. Гулкие шаги, от которых дрожала земля.
— Я ничего не сделал, — он до сих пор не знал, правда ли это. — Только отпустите меня.
Двадцать шестой, — опять прозвучал голос в его разуме. — Встань, замолчи и открой глаза.
Он попытался встать, хотя ноги с трудом повиновались ему. На то, чтобы промолчать, ушло гораздо больше усилий, а уж насчет того, чтобы открыть глаза…
— Тут слишком ярко.
Уровень освещения понижен до предела. Ты не пользовался глазами девяносто девять дней. Боль пройдет.
— Я не понимаю.
Твое неведение также пройдет. Мы здесь для этого.
К первому голосу присоединился второй, более глубокий, в котором угадывалось раздражение:
Открой глаза.
Он попытался снова. С шестой или седьмой попытки ему это удалось, хотя поначалу он не увидел ничего, кроме яркого света. Из глаз брызнули слезы, словно они могли вымыть жжение из глазниц.
Наконец проступили очертания. Три человеческие фигуры: две — облаченные в мантии темного оттенка грязного железа с капюшонами, еще одна — закованная в огромные и яркие, словно начищенная сталь, доспехи. От последней фигуры исходило болезненное сияние, когда свет падал на блестящее серебро.
Он не видел их лиц: у первых двух они были скрыты под глубокими капюшонами, а у последнего — за вычурным шлемом с глазными линзами невероятной, пронзительной синевы.
— Двадцать шестой, — он понятия не имел, откуда доносился голос, ни одна из фигур не шевелилась, — оглянись. Что ты видишь?
Действительно, что? Он напряженно осмотрел камеру. Все казалось таким же, как раньше, за исключением из ниоткуда взявшихся дверей и символов, ярким металлом нанесенных на стены и пол.
Он вытер слезы. Моргнув, очистил глаза от соринок. Ему следовало почувствовать эти символы даже в слепых метаниях. Каждый из них выступал из темного камня барельефом матового серебра.
— Что это за символы?
Стражи. — И опять ни одна из фигур не сдвинулась с места. — Стражи-гексаграммы. Нам следовало убедиться, что в тебе нет скверны. Также следовало убедиться, что ты ничего не помнишь о прошлой жизни.
Его прервал второй голос:
Ты находился здесь положенные девяносто девять ночей, пока мы изучали твою душу.
Ритуал завершен, — заговорил третий голос. — Хотя некоторые сомнения остались.
— Почему я не чувствовал символы? Где была дверь? — Он не мог успокоиться, хотя дрожал больше от возбуждения, чем от холода, и больше от холода, чем от настоящего страха. Посмотрев вниз, он обнаружил, что облачен в такую же мантию, как и две фигуры, некогда белую, а ныне посеревшую от пыли.
Первая фигура в мантии откинула капюшон. Человек был гладко выбрит. С виду где-то между тридцатью и шестьюдесятью, на лице сохранились признаки каждого прожитого десятилетия — гладкая кожа юноши, мудрый взгляд опытных глаз, морщинки от смеха и бессонных ночей, серебристая щетина волос, которая на макушке становилась совсем белой.