Вздохнул и спрыгнул со стула. Открыл дверь в яркий праздник, пошел сквозь гам искать маму. Она в кухне, повязав сверху блестящего платья полотенце, доставала из казана куски румяной курицы, шлепала их на блюдо с картофельным пюре. Увидев сына, протянула ему вилку:
— Ну-ка, помоги матери-то. Подоставай, а я пироги посмотрю.
Повернулась на шум в дверях, засмеялась, подхватывая полной рукой падающее с живота полотенце.
— Лизавета, ну что возишься? Давай, давай, водка стынет!
— Ох, Петюша, иди, иди уже, я щас. Покури пока на крылечке.
— Мам, я во дворе похожу.
Мать, кинув полотенце на табурет, приняла блюдо, осмотрела, осталась довольна. Проходя, глянула в маленькое зеркало на высокую прическу с цветочками.
— А покушать? Смотри, курочка пожарилась, а? Потом? Ну иди. И позовешь дядю Петю, пусть бросает свою сигаретку.
В коридоре, засовывая ноги в сапоги, Вася уже стал торопиться, но к выходу пошел равнодушно, даже палочку прихватил, постукивать по забору. Куртку прижал руками, не застегивая. Проходя мимо громоздких боков и спин на крыльце, сказал:
— Там курица уже. Мама зовет.
— О-о! — прокричал дядя Петя, звеня консервной банкой-пепельницей, — щас мы ее заточим, куру. До следующего года не доживет!
Он стал подталкивать в спины двух собеседников, затоптался на входе, ворочаясь, как медведь у берлоги.
Вася подумал, что он дядю Петю сперва даже любил, немножко. Дядя Петя приносил ему новенькие поплавки с порошком внутри, чтоб светились в темноте и дарил хорошие крючки, из спортивного магазина. Но матери он тащил большую рыбу, бросал ее на кухонный стол, так что та разваливалась, выставляя белый живот, и после, когда Вася уже знал про Якова Иваныча, увидав его первый раз в сумерках на холме за темными соснами, то ему было нехорошо, когда мать смеялась и брала рыбу, чтобы резать над помятым тазом. А еще услышал, как они говорили в спальне, а он проснулся пойти в уборную. Он тогда думал, что дядя Петя вечером поздно ушел домой, а он рано совсем, утром, говорил из спальни, где мама. И это бы ладно, пусть спят вместе, но говорил круглые такие слова, серые, как на стройке камушки, про то, что Наташу пора отвезть в город, в клинику, а то совсем она скурвится. И Маньку отдать в круглосуточный садик. …Зубы у дяди Пети росли веером, торчали спереди и он, когда говорил быстро, то шепелявил и рукой проводил под носом, будто боялся, что выскочат. А так-то ничего, он красивый дяденька. Это соседка все говорила, когда сидела на кухне, вот повезло тебе Даниловна, уже бабка со внучкой, а самого красавца себе урвала. Мама кивала и смеялась, а в таз шлепались рыбьи кишки. Вася тогда понял, это рыба виновата, кто ее ест, тот заколдован становится на злость и дурость. И после мать жаловалась тетке Марии, что перестал есть рыбу, ума не приложу, чем кормить пацана. Ну, что уж, стал снова есть. Придумал наговорные слова на рыбу, чтоб она его не колдовала.
В квадрате яркого света из окна Вася встал и поковырял палкой прозрачный снег. Конечно, он уже большой, чтоб верить во всякую ерунду. Но когда сам увидишь всякое, то и страшно. Сейчас вовсе страшно…
Перешел в другой квадрат, поближе к калитке. За квадратными солнышками, лежащими на зимней земле, все было черным. Черный двор был нестрашным, тут из окон светит, даже видна ручка круглая на калитке и засов. А вот за деревянными копьями забора стоит другая чернота. Если конечно, идти через улицу, то там фонарь и около магазина все шумят еще. Но туда не надо. А надо перейти из домашней черноты двора, которая похожа на вскопанный огород, в черноту степи, а по ней пойти далеко-далеко, глядя немножко в сторону, чтоб видеть тропку под ногами. Там впереди из черноты песка растет свет «Эдема». А сразу за ним — чернота моря. Она уже вовсе черная, по морю тропинок нету.
Вася взялся за бугристую ручку калитки, повернул. Засов не закрыт, тетка Галя побежала за огурцами, и еще ее брат с женой придут поздно, потому что у него вахта.
— Там никого нету, все по домам, пируются, — сказал себе Вася, смотря меж двух деревянных полосок в черноту степи, — там темно, но нестрашно. Страшно в Эдеме, где светло как раз.
Кивнул, одобряя собственную логику. Ступил в черную степь и тихо притворил калитку, повернул ручку, как была.
57. ТАНЕЦ МАСТЕРА
«Эдем» лежал смятой кучей белой бумаги, в которую когда-то заворачивали пирожки, жирные, и теперь прозрачно желтеют грани и наливается красным крыша, следами от выдавленного повидла. Было вкусно, а после съедено и скомкано, брошено на песке под темными тучами. И вокруг одна темнота. Даже звезды скатились на края неба, чтоб «Эдем» светился один, под тучами над макушкой. Через желтые стекла сочился жирок света, не слишком ярко, потому что тяжелые шторы.
Вся яркость — внутри. И темнота. В банкетном зале темнота прошивалась лучами и вспышками, ее прокалывала музыка, качала, но не могла разбить полностью.
— Интим! — сказал Яков Иваныч навстречу Витьке и позеленел синим лицом, подмигнул чернеющим глазом. Подхватил за рукав, увлекая к одному из столиков.
Витька припомнил свое «а где же я главный», когда увидел, за их столиком никого и накрыто на двоих. Два стула для них, два пустые, может, для девчонок, что прибегут попозже, дотанцевав до обнаженных тел на залитом светом подиуме. Во вспышечной темноте показывались и пропадали соседние столы. Витька пытался разглядеть, стараясь не слишком крутить головой. За одним столом — трое мужчин, холмами, пока еще неподвижными, у одного сверкают очки, у другого — зубы. То ли много золотых, то ли чаще всех улыбается. Третий просто темен над сугробом рубашки.
За другим столом — шумная компания, а всего-то трое: дама, одетая, казалось, лишь в собственный громкий голос, тихая девочка, неразличимая за обнаженной извитой спиной соседки и мужчина при них, с развернутыми плечами, с лицом, уложенным в подбородок, насупленным, но видимо, просто осанка, о таких говорят — кол проглотил. Их темнота сверкала голыми плечами и спиной шумной женщины да иногда, когда тихая девушка поворачивала голову, по темным волосам скользил золотой блик, что-то там было на прическе — лента или цепочка.
Третий стол накрыт и пуст. Как остров, который с корабля уже виден, но еще не сошли на берег, не ступили, выворачивая песок сапогами, круша заросли кривыми мачете и вспугивая тропических птиц. Спящий стол ждал.
— Девоньки после сядут, выпьют маленько, много-то я им не разрешу, так вот, — голос Яши мешался с запахом его дыхания: дорогой табак, освежитель и что-то еще, чуть заметное под мятой, душное, как ночная гроза, — ну, посиди пока, поглянь на красавиц. Будешь снимать?
— Свет плохой.
— Ну да, ну да, но сам понимаешь…
Витька смотрел на пару девушек, что скользили на подиуме, поворачивались, переплетались, рассыпались на отдельные тела. Были, как резиновые игрушки в витрине, такие гладенькие и ненастоящие, что и не хотелось их. «Разве в ванну и попищать, нажимая» — подумал, ерзая на вогнутом сиденье стула, и развеселился. Держаться настороже было как-то ни к чему и незачем. Все вокруг летало цветным теплым снегом и в высокой хрустальной посудине шли в затылок друг другу шампанские мурашки. Витька знал, сейчас выпьет, нальет еще, уже пьян музыкой и вспышками света сквозь темноту, синхронными движениями тел на сцене и сверканием голых плеч за соседним столиком. Было весело и скучно одновременно. Весело от внешнего, что веселило намеренно, музыкой и светом, обещанием известного, идущего до конца. И скучно от того, что виденное ничем не отличалось от телевизионных и реальных гламурных шабашей. Держа у рта край прохладного стекла, прикидывал, кто первым из-за столиков прорвет нарочитую изысканность, крикнув, пойдет в пляс, упадет, подламывая ногу, или убежит в коридор, блюя на ходу дорогими фруктами и крабами. Припомнилась сцена из «Калины красной» о том, что «народ к разврату готов» и как он смеялся, не понимая до конца всей силы этой мгновенной притчи из нескольких слов и картинки. И сколько живет, наверное, столько и будет понимать в ней еще и еще.