Он засмеялся негромко, глядя на усевшуюся снова Ларису.
— Ты… Вы… повелеваете змеями?
— Нет. Просто знаю, что им есть место в мире. Как мне, тебе, Марфе.
Погладив дремлющее поверх себя тело, сел. Положил руку на голову кошке.
— И рыбам есть? Лариса, вы знаете — о рыбах?
— Рыбы-Серебро? И им есть место. Только не многие разрешают всему быть, понимаешь? Не хотят, гонят. А изгнанные из мыслей, они не уходят, просто меняются. Становятся скрытыми. И тогда возникают легенды. Страхи, поверья.
Витька нагнул голову, посмотрел на Ноа, тихо лежащую рисунком на груди. Протянул руку к чашке. Лариса осторожно долила из чайника кипятка.
— Как хорошо, — сказал успокоенно, — я могу теперь с вами говорить о обо всем, да? Мне ведь совсем не с кем было. А столько вопросов.
И поправился, глядя, как махнула рукой, улыбаясь.
— Не ответы, нет. Но я ведь думаю, понимаете? А думать одному. Плохо. Как в пропасть кричать, где пустота. Столько мыслей.
— Понимаю. Конечно, будем говорить. О ней. И о тебе. Обо всем, что тебя кусает и что гладит. Этого хочешь?
— Да. Да! Вам поэтому было неинтересно, что со мной в жизни происходит, да?
— Да, милый. То, что сверху, пленкой по глубине, неважно. А то, что внутри — важнее. Много ведь внутри?
— Ой… очень много!
Ветер, наслушавшись, взревел и снова принялся за бешеную работу. Лариса, жестом показывая — пей, пей чай, дождалась перерыва в грохоте:
— Ты будь спокоен теперь. Григорьич тебе говорил о маяках, что должны быть везде? Просто так, башнями со светом.
— Говорил.
— Вот это главное для тебя сейчас, парень.
18. ХРАНИТЕЛЬ ЧУЖОГО ДАРА
Ветер чесал сухие травы, укладывал их плашмя, прижимая жесткой ладонью. А потом поднимал, растрепав, как бил по щекам, и наваливался на холмы всем ветреным телом. На макушке кургана стоять приходилось согнувшись, из глаз точилась слеза и лицо горело, немея от ветра. Но как уйти, если море вдалеке сверкает железной пластиной, полированной ветром, и мерно спешащие волны — будто заусенцы на металле. Цвет стали, серый сверкающий цвет, чуть перекрыт щетками растрепанных трав. Тонкие облака по светлому небу тянутся, рвутся, мажутся прозрачной ватой, чтобы лечь ровными полосами, как пряжа под гребнем.
Витька стаскивал перчатки, подносил камеру к глазу, еле удерживая в быстро коченеющих руках, потом натягивал перчатки, неловко совал камеру за пазуху, но следом туда же, радостно ревя, толкался ветер, и приходилось тыкать фотоаппарат в широкий оттопыренный карман. Дыханием отогреть руки не получалось, тепло сразу улетало.
Не жалел, что пошли. Проснувшись после беспокойной ночи, готовился поснимать Марфу и кухню, старое зеркало с безделушками, думал сонно, хорошо бы снять, чтоб контраст получился: за неподвижным уютом дома — гнутые в поклон ветру черные деревья.
Но, завтракая, Лариса уточнила:
— Сразу пойдем?
— А-а, пойдем да? Ведь ветер…
— Ну, что ж, ветер. Не жить теперь, что ли.
И добавила, гладя Марфу:
— Только выйдем пораньше, чтоб засветло вернуться.
С холма им виден был «Эдем», стекла в широких окнах отсверкивали, будто перекрикиваясь, бился о причал старый водный велосипед, один, все остальное вытащено на берег, спрятано в дощатые высокие ангары. На флагштоке трепались черные шары штормового предупреждения.
— Яков Иваныч там? — говорить было сложно, Лариса подалась к Витьке, прислушиваясь, а после махнула рукой, мол, неважно, потом. Показала вниз, в ложбину. Когда спустились, оставив ветер на холме, ответила, потуже завязывая пуховый платок:
— Может там, а может вчера в ночь ушел на лов, сети снимать. Чтоб ему… Но не будет ничего ему, потому что он тут врос, понимаешь? За восемь лет в его «Эдеме» ни разу крышу не сорвало, ни одной лодки не унесло.
В затишке Витька снова достал из кармана фотоаппарат.
— Лариса, а вот тут встаньте, сбоку, где ветер начинается.
Держа камеру обеими руками, снимал серую фигуру, что будто вырастала из склона холма, ходил, спотыкаясь, залезая сапогом в поросшую осокой жижу, видно недалеко родник сочится, махал рукой женщине — выше, на пару шагов, еще выше по склону!
Она поднималась, останавливалась. Не делая напряженно-вопросительного лица, просто стояла, смотрела, то в сторону моря, то вниз, в балочку. И, наконец, схваченная за плечи верхним ветром, улыбнулась и стащила с головы платок. Ветер тут же растрепал косу, взметывая сумасшедшей короной русые пряди. И Витька, забыв о коченеющих пальцах, снимал и снимал — фигуру целиком, карабкаясь по склону, валился под самые ноги и снимал снизу, от широкого подбородка черно вырезанные ноздри и над ними суженные ветром глаза, а выше — сплошное месиво, живые змеи волос, что рвались улететь с головы.
Запинаясь на рытвинах, обогнал, взобрался на самую верхушку, кричал повелительно, громко, громче ветра, заставляя женщину поднять лицо, вырезанное из степи и прижатое к фольговому фону дальнего моря. Волосы ее пластались по серой воде… И мерзлое солнце насквозь просвечивало глаза, сощуренные и настороженные. Древние…
Скакнул по слезе солнечный зайчик, Лариса моргнула, засмеялась, не растягивая замерзших губ, и, потащив на голову платок, замотала кое-как, упихивая под край бьющиеся пряди. Накинула капюшон и крепко стянула шнурок под горлом.
Витька покаянно скривился, извиняясь за приказной тон, увлекся, мол, но она только снова рассмеялась и пошла спускаться по склону, навстречу ветру и морю, домой. Он заспотыкался следом, останавливаясь, почти на каждом шагу снова таща из кармана камеру. Радуясь, что прихватил именно эту, небольшую и без наворотов.
В жаркой кухне грел руки под пушистым Марфиным животом, слушая, как ветер за окном взревывает, дробно стуча в стекла мелкими обломанными веточками.
— Лучше любой хозяйки, все слабое унесет, выметет, выкинет прочь, — напевно рассказывала хозяйка, уже заплетя косу и шоркая по плите закопченым чайником, — а нам что, мы в тепле, с чаем, с Марфой. И с красавицей твоей.
Витька улыбался, говорил ерунду, спрашивал пустячное, радуясь отмерзшим губам и удачной прогулке. Доставал из-под кошки руку и оглаживал камеру, лежащую рядом с мисочкой. Лариса слушала, кивала, понимая его хмель.
А потом, налив черного чаю в сразу горячие кружки, глянула извинительно и села на свое место, подобрала ноги на скамеечку и раскрыла книгу. Витька умолк, как натолкнувшись на преграду. Посидел неловко, и сам взял книгу, что лежала рядом. Раскрыл. Лариса улыбнулась.
И зачитался. Так и сидели, пока ветер нес горстями темноту, замазывал стекла, делая желтый свет в кухне ярче и уютнее.
Три дня будет дуть, если к вечеру первого не убьется, вспомнил Витька арифметику норд-оста. А если на третий день не стихнет, то еще три дня. В маленьком старом доме, мастер, хранитель, кошка и змея — как на дне стеклянного шара с тонкими стенками — отдельно от всех. Там, за ветром, остались — Яша с его натертыми полами и бумкающим железом, плавающие глаза красивой Наташи, Вася с ладонью в засохшей сукровице. И только мастер света напоминал о себе длинным лучом маяка, что сперва загорался на краешке стекла, наливался силой, и, мелькнув в самой серединке окна, исчезал в другом углу.
Отрываясь от книги, Витька думал о том, что луч, оставив дом, гладит полегшую зябкую траву, утешает, — будет весна, будет сок в новых стеблях; и движется дальше, низко летя над вершинами холмов. Ложится на заусенцы волн.
— Лариса?
— М-м?
— А вы почему сказали, что учить тут вам некого?
Женщина подняла лицо от книги. Марфа сошла с колен Витьки и прыгнула к хозяйке. Смотрели на него вдвоем.
— Я тут родилась. И всегда была и тут и не здесь одновременно. Знаешь, как это?
— Н-нет. Я нормальным был пацаном, обычным.
— А я не очень… обычной. Но не сказать, что фантазеркой, как многие дети. Просто, все, что я видела, оно во мне болело. …Весной в степи цветы появляются. Ты не девчонка, может и не помнишь. Те, что в парках и на воде — длинный стебель, красивый хитро завернутый цветок, нежный, — ирисы. А здесь они же маленькие, жесткие, вылезают из тощей травки на половину детской ладошки, листья зубчиками. Мы их «петушки» называли.