— Степ?
— А?
— Ты черновики не проверил.
— А что черновики-то?
— Балда ты, Степка. Ящик его и если залезал где…
— Блин…
Степан поставил недопитый чай и побежал в комнату, завозил мышкой по коврику, не садясь. Тина, держа в руках чашку, смотрела на него из двери.
И, уставясь на коротенький текст, Степа снова подытожил:
— Блин. Дурак я!
— Я тебя все равно люблю, — отозвалась Тина.
Маленькое письмо, написанное Витькой в кабинете маячного смотрителя, висело в папке с черновиками. А в нем — просьба прислать денег и адрес почтового отделения поселка.
— Тинка, что же делать? Ехать надо! А когда? И письма личные читали зря… Ну, хоть живой, черт.
— Не надо ехать. Он этого не хочет, понял? И насчет денег передумал. Ты лучше Альехо позвони.
— Думаешь, он поедет?
Она засмеялась.
— А кто его знает. Но мы с тобой что смогли — сделали. А дальше пусть все идет.
— Как идет… — закончил Степан.
За дверью квартиры низко и недовольно гудел лифт, будто жалуясь, что скоро праздники, а ему вместо отдыха работа и работа. Пересыпая крупной картошкой шаги, бегали по гулкой лестнице дети, крича то вверх, то вниз, кидались смехом и дразнилками. И невнятно за двойными рамами шумела улица, постукивая в стекло пальцем замороженной ветки. Ранняя темнота укрывала мороз и лед, но не могла голоса и звуки, крики одиноких машин во дворе и просто шум. Прибой огромного города, звучащий даже тогда, когда все уснут.
26. ДЕВОЧКИ В ПОДАРОК
Ночью пришел шторм. Сквозь сон Витька слышал, как бьется вода о твердый песок, разбегаясь издалека, и думал невнятно, что мелко в бухте, летом идти до глубины долго-долго, окуная ноги при каждом шаге в золотые сетки солнечных лучей. Мелко, потому воде не нужны скалы, чтоб грохотать…
При каждом ударе сон сползал, оставаясь лишь на краешке сознания, как скатерть, которую ловит на когти спрятавшийся под столом кот. Но не уходил совсем и в этом краешке сна Витька думал, надо бы со стола убрать бутылки и бокалы, а то ведь посыплется все…
Через несколько тихих ударов, набрав силы, море снова ударилось о песок, так громко, что сон, наконец, упал и Витька сел в постели, ловя руками привидевшиеся стеклянные хрупкости. Но было тихо, чернела за плоским окном ночь и снова, набираясь сил для следующего грома, билась вода. Билась с другой стороны, звук перелетал через нарядную крышу, стукаясь в склон, и уже после этого, плашмя валился на черное стекло.
Лампа лила тусклый мед на синие блестящие предметы. На полу у кровати — мятые брюки и свитерок с раскинутыми в жеманном ахе рукавами. Две пустые бутылки из-под шампанского на столе и три рюмки с бледными лужицами на донышках. Огрызки яблок и кожура апельсинов.
Потирая лоб, укрылся и поискал глазами трусы на стульях и на полу. Не увидел. Откинулся на подушку и стал раскладывать в голове мешанину из воспоминаний, отгоняя приснившееся от того, что было на самом деле. Скатерти, что сползала со стола в его сне, не было. Были большие махровые полотенца и девочка Оленька, улыбаясь мокрым ртом, ловила пальцами из синей сахарницы кусочки рафинада и хрустела ими, как кролик капустой, запивая крошеный сахар большими глотками шампанского. А Рита смеялась так громко, что полотенце распахивалось и сползало, и колени у Витьки болели от напряжения — не уронить дергающееся тело. Потом, все-таки, уронил? Нет, вскочила сама. Полотенце совсем съехало и Витька обнял ее, дыша запахом горячей воды и шампуня, тонкого мыла. Грудь у нее очень красивая. Соски темные, это он видел еще в ресторане. Удивительные, конечно, женщины. Там стояла, разговаривала с диджеем, наклонялась, почти касаясь его уха темным соском. А тут, в номере, куда пришла сама, и выпила почти целую бутылку шампанского, на коленях сидела. — А когда обнял, прижимая ладонями груди, вскочила и убежала к окну. Отдернув тяжелую полосатую штору, прижалась лбом с черному стеклу. Оленька ее ругала, увидят, расскажут, отец вздует. А Рита засмеялась снова. Рассказала о проволоке в три ряда, сверху по склону, чтоб никто к окнам с горы не подошел, и потому хоть вообще не задергивай шторы, делай, что хочешь. А потом еще отдельно об отце вспомнила и, расплакавшись, обматерила Оленьку. Та уже заняла Витькины колени. И для него ничего не изменилось: полотенце распахивается, смех над ухом и только груди с розовыми сосками можно трогать и сжимать — сама выгибалась и подставляла, хрустя сахаром на крупных зубах.
Он и сжимал. Но смотрел на Ритку. И не потому что нравилась больше, а просто били в голову Яшины слова о том, что дарит обеих, сегодня. И что обе — «незайманные». И Витьке хотелось обеих, сразу, а приказать не мог, все готовился, прикидывал, перекатывая в гулкой голове от уха к уху, каким тоном и какими словами. Надеялся, вот сейчас стянет с Оленьки полотенце и подтолкнет к постели, а Рита, может, поймет и тоже придет? Или не поймет, а будет послушна Яшиным словам, ведь наверняка, отправляя обеих к Витьке в номер, барин наказал слушаться.
Но пока готовился, произошло странное. Оленька рассматривала Ноа, водила пальцами по груди, восхищалась татуировкой, расспрашивала, округляя глаза. Он поворачивался, приподнимал руки, выпячивал грудь. А Рита примолкла. И когда он наконец, отвлекся, стояла уже в комнате, голая, уронив полотенце на пол, пряталась от черного окна за дверью ванной, прижав кулаки к груди и закрыв глаза.
— Что, снова лисицу свою видишь? — смеялась Оленька и, соскальзывая, ойкала, хваталась за Витькины плечи, прижималась грудью к лицу. Витька с трудом удерживал ее и в голове прокручивались картинки этого же тела — на подиуме, обнаженного почти полностью перед одетыми мужчинами, это вздергивало Витьку неимоверно, толкало кровь в уши, заставляя глохнуть, и он не слышал, что отвечала Рита про непонятную ему лисицу. Просто уложил Оленьку на постель, поверх узорчатого покрывала и махнул рукой Рите, подзывая. А она затрясла головой, стояла, переминаясь босыми ногами и держась пальцами за край двери. Губы кусала. И тогда он все сделал с Оленькой, все, что было позволено, но, держа ее за спину, плечи, талию, узкую розовую пятку, видел перед собой снятый утром кадр: столешницу с расплющенной по ней щекой и темный глаз под рассыпавшимися волосами. И, слушая, как правильно, в нужных местах, подкрикивает под ним девушка, спиной чувствовал другую, что стояла в комнате босиком. И от того все было в сто раз сильнее и слаще. Идя к вершине, он все решал, как быть, позволить ей остаться за дверью, или повелеть и получить свое полностью. Может быть, она этого и ждет? Мыслей об этом хватило, повелеть не успел.
Отвалившись от мокрой Оленьки, уже засыпая, слушал, как шумел душ, и Оленька шепотом смеялась над Ритой и снова поминала лису.
И вот — шторм. Бьет в дощатую стенку Яшиной жизни, колышет на сером от времени дереве криво прикнопленную картинку из журнала. И кнопки, ржавея, выпадают, висит картинка на одном уголке, а другой вон, порвался, прямо по круглой ручке девушки пин-ап, на которой надето кружевное белье и белозубая улыбка…
Новый удар волны подзатыльником выбил Витьку из вязкой дремоты. Он спустил ноги с кровати и пошел к окну, отпихивая упавшую простыню. Взялся за криво завернутую штору — поправить. И уставился сквозь стекло на смутно светлеющий склон. Приблизил лоб к холодному стеклу. Мало. Прикрыл согнутыми ладонями лицо у висков.
Среди черных веничков полыни, натыканных по белесому в далеком еще рассвете склону, напротив окна темным силуэтом сидел зверь. Остроухая голова над узкими плечами, пышная невнятица хвоста вокруг подобранных лап. Бахнуло за спиной и, отраженным звуком перед лицом, море уронило злую ночную воду на твердый песок. Так силен был удар, что глаза зверя сверкнули в темноте морды. Или — показалось?
Витька еще плотнее прижал ладони к лицу, всматриваясь. Закололо сердце, где-то там, за расписной шкурой Ноа. Он схватился рукой за грудь. А потом, когда медленно снова поднял руку и стал всматриваться, зверя не было. Только пучки черной травы, чуть ярче, чем минуту назад. Хоть и зима, и шторм, но утро будет.