— Хорошо, снег быстро стаял, под корни ушел. А то бы скользили сейчас.
— Да, хорошо. Коль?
— Что?
— А ты чего хочешь?
Муж молчал, пока не въехали на плоскую вершину. Заглушил мотор. И, глядя, как похлопывает солнце широкими ладонями света по спокойному морю вокруг бухты, по черной россыпи скал с правой стороны и упирается в более высокий склон, отгораживающий бухту от степи, сказал:
— Нырять тебе. И знать ведь не буду, что пожелала, а то, что ж, зря ехала себя морозить?
— А вдруг…
И снова молчали. Солнце сдвигалось, расталкивало смятые вечерние облака, чтобы не помешали. И скоро, совсем скоро уже будет видно его только через огромные валы, которые лишь в одном месте, ниже и напротив машины, мерно катятся к маленькому пляжу.
— Я тебе, Даша, верю. И говорить не буду ничего. Сама справишься.
— Веришь. За что ж ты мне веришь так?
— Люблю я тебя.
— А если подведу? Я ведь обычная баба, Коля.
— Ну подведешь, так и ладно.
— Не пожалеешь, что верил?
— Нет. Пора нам вниз.
Машина, казалось, тоже смотрела вниз, осторожно спускаясь по склону, где-то катясь, а где и подскальзывая, и Даша не стала думать о том, как же они обратно.
Когда остановились, на пятаке над низким обрывчиком, вышла и тут же прижала руки к ушам, спасаясь от мерного грохота. Он и в машине был слышен, но оказался в сто раз сильнее. Глаза ее блестели и горели щеки, как нахлестанные ветром, хотя был он тут еле заметен, ласков и слаб.
Коля подошел, прижимая к животу одеяло, в кулаке — шкалик. Смотрел так, будто кричал глазами, чтоб сама прочитала, а губы сжал в серую полосу. Даша отвернулась. Солнце стояло напротив, светило уже сквозь огромные волны и Даша стала спускаться по узкой, прорубленной в глине тропке с круглыми, как серые подушки ступеньками. Не нужны ей крики в его глазах, сама, она сама сейчас!
На песке, оказавшись ниже солнца и глядя, как поднимается стеной неотвратимая вода, скинула дубленку и стала задирать подол широкого платья, растрепывая волосы и роняя в песок шпильки. Держась за руку подошедшего Николая, стряхнула с ног сапожки, скатала и скинула шерстяные колготки. И только тогда посмотрела на него. Он даже и глаза прикрыл, в честности своей — не показывать, вдруг прочитает. У Даши сердце стало скручиваться в груди от жалости к этому тихому, похожему на серый железный гвоздь, мужчине, который стал ее судьбой. И мысль замелькала о том, что вот оно желание настоящее. Столько любви и все ей, а она — камень-камнем. А вдруг есть другая жизнь, где она его любит, да так, что сходит с ума от ревности, когда сестра ее Машка, подойдя к столу, наваливается на спину Колину маленькой грудью и ерошит пепельные волосы — по-родственному. А потом мужики их толкают друг друга локтем и смеются, слушая, как выйдя покурить, жены тихо ведут разборки, а не слишком ли внимания — чужому мужу?
Но Даша не стала слушать мысли, прогнала, открыла пошире голову для того, чтоб слышать только дивный грохот волн. Погладила Коле ладонь и пошла наискосок, отходя к краю больших волн, проваливаясь босыми ногами в рыхлый холодный песок. И только одна мысль, яркая, как скачущее по траве летнее пламя, жгла ей голову восторгом — чего же ждала, дура, зачем спала? Надо было, как Сима — не дышать киселем двадцать лет, а прибежать и кинуться! И желание, которое пало на сердце, вот, прямо сейчас, чтоб оно тогда еще исполнилось…
Солнце, похожее на глаз динозавра, огромно светило сквозь толстое стекло волны, вставшей над головой. Ветер трогал голую кожу, щелкал по коже холодными прядями растрепавшихся волос.
Даша повернулась и закричала неслышно мужу, черточкой стоявшему, будто вбитому ногами в песок:
— Следующая большая — моя!
50. ДАША И РЫБЫ
В самое разное время, в разных местах появлялись мужчины, что не хотели быть мужчинами. Красили веки и румянили щеки, носили платья и говорили нараспев. Приносили в жертву корень мужчины, чтоб хоть чуть сделать тело похожим на женское.
И оставались — не мужчинами и не женщинами. Дураки и счастливцы, не ведающие, куда идут, и что им там, куда не дошли.
А женщины, нося свои женские ноши, смеялись, любили, бегали в степь по весне и летом, красили заморской хной ступни, плакали, и — жили. И лишь когда становилось невмоготу быть привязанными травяным силком к плоской степи под выцветшим небом, улетали. А те, кто и думать не смел о полете, шли к вечной воде, откуда знали, вышли когда-то, из белого живота праматери Рыбы. И уходили в большую волну. Не за смертью. За исполнением желания. А чтоб не бегали с пустяками к соленому материнскому подолу, заведено с древних времен — желание неси настоящее. Если придешь, таща за плечами невидимую торбу злобы, зависти, мелких забот, с желанием сильным, как яд степной гадюки и тяжелым, как туча, то — исполнится, но взамен улетит чья-то жизнь. Или той, кто приходила раньше, или — твоя.
Так говорят.
А еще говорят, что праматерь Рыба стара и давно выжила из ума. Или просто оставила свой ум там, в настоящей вечной степи и древнем море, откуда приходят ее морские дети — играть в волне на закате. И теперь можно принести к рыбам любое желание, и — остаться жить, не отягощая себя виной за чужую смерть. Хотя, те, кто несет желания, напоенные ядом гадюки, или просто суетные, как стая комаров-толкунцов, они и не отягощают. Ведь все смерти милосердно случайны. И всегда можно подумать, да чушь говорят старухи. Совпало, сошлось, и — сама виновата.
Так говорят. И так думают.
А желания исполняются. Не все, только те, что сами сильнее смерти. И еще исполняются чистые. Но мало их. И всегда было мало. Видно, праматерь Рыба не была мудрой. А была просто живой. Да и сейчас она жива, но мир ее все дальше отходит от нашего мира и праматери нелегко, нырнув в глубину своего океана, вынырнуть в теплой живой воде мелкого моря. Теперь приходят сюда только дети.
Так говорят. Потому что иногда жить так невыносимо, что становится ясно — и смерть не поможет. И когда сказано такое, то есть утешение. Не только для тех, кто полностью чист. А для тех, кто просто живет.
А еще говорят…
Но, как бывает всегда, разговоры неточны, к сказанному всегда прибавляется свое и потом уже каждая толкует так, чтоб утешить себя.
Но сказанное о возможных смертях, как черная туча рядом с белой луной, держит за руку, останавливая нерешительных и слабых. Да всю жизнь есть рядом малое утешение о том, что могу и пойду и будет так, как захочу. И потому взаправду идут лишь немногие.
Знают о женских утешениях и мужчины. Но знают не сердцем, а головой и потому им никогда не понять, что сказано для разговора, а что пришло правдой и правдой живет. Их знания об этом, как насыпанные в корзину цветные камушки, среди которых, может и есть самоцветы, но разбирать недосуг, у них серьезные мужские дела, а корзина пусть постоит, в темном углу старого сарая.
Так же знал обо всем и Николай, когда стоял на песке и, оглохнув от грохота волн, смотрел вслед жене, уходившей наискосок к морю. Там, сбоку, где волны плоские и небольшие, она войдет, пожимаясь и притискивая к бокам голые локти, быстро, чтоб не передумать. Поплывет далеко и на фоне красной воды голова ее будет маленькой и черной, как зимняя ягода шиповника. А он будет ждать. Придет большая волна, с широкими прозрачными плечами до облаков и в плоти ее он увидит рыб. И Дашу.
Он подошел ближе к воде, так, что волны грохали себя прямо перед ним, рассыпались, и подбегали к ногам низкой водой, покрытой пенным узором. Стал ждать.
Он знал так же и то же, что и другие мужчины, но было еще одно в нем. Он был другим. Совсем живым, но из чистых. И к нему приходили ядовитые желания, кусали, но яд не отравлял мастера света. И он падал духом и, бывало, трусил и причитал мысленно, виноватя кого-то еще. И ненавидел. Но когда приходила пора делать выбор, соленая вода его крови становилась прозрачной. И был он, как вечный маятник, что, качаясь, не сходит с начертанных линий. Потому женские знания были близки ему. Через сердце и веру.