Но борщ Витьке был разогрет в микроволновке, прямо в тарелке. Ставя перед ним огненное озеро с фазаньим хвостом мельхиоровой ложки, Николай сказал, усмехаясь:
— Вижу, нравится. Не дурак. Это Дашенька все тут устроила. Сама. А я что? Если ей хорошо, пусть. Сделала себе сказку, давно уже. У ней и наверху, на втором этаже, знаешь как? Не знаешь. Ешь, щас чеснока оторву, почисть. А я выпью.
Он сел напротив, отгородив темную сказку старой кухни худыми вздернутыми плечами, налил полстакана волки и махнул в два глотка. Посмотрел на Витьку глазами, выцветшими голубыми, со слезой. Прямые волосы, обычно гладко зачесанные со лба, растрепались и свалились крыльями на уши. Медовый свет желтил седину в них.
— Ты ешь. Горячий пока. А я еще выпью, — положил горло бутылки на край стакана, звякая стеклом. Руки в темном загаре мелко тряслись.
Витька поспешно взял ложку и проглотил порцию жидкого огня, закашлялся.
— Остро, да? Это как я люблю. Даша знает и так специально делает. Тебе вон в кастрюльку отдельно отливает, а потом уж для меня — перцу побольше и чеснок. Травы всякие. Она все их знает, от бабки еще.
Покрутил в руках стакан, выдохнул и снова выпил.
— Вы бы закусывали, — стесненно сказал Витька, возя в тарелке ложкой.
— Закушу. Щас вот чеснока почищу. Гостей не принимать.
Подтолкнул по гладкой столешнице костяной крупный зубчик:
— И ты сгрызи. Убежала твоя девка, дышать не на кого. И поспи, надо, а то загулял сильно.
Замолчал, глядя перед собой на стол. Пальцем шевелил легкие чесночные чешуины, раскладывал вокруг стакана. Витька ел. Борщ обжигал нутро, укладывался там по-хозяйски, грел и успокаивал. Уходило напряжение из рук и спины, будто выпил вместе с хозяином, размяк. Ловя ложкой розовые куски картошки, подумал, — Николай, верно, рассказывать начнет. Про Дашу свою. Ну и пусть расскажет. Витьке что, он скоро уедет и увезет с собой. Уже, наверное, надо ехать. Не получилось одиночества, робинзон затрюханный, спрятаться хотел, а попал в чужую жизнь. Насквозь больную, как всегда и везде. Так что, пусть говорит, пусть. Завтра Витька пойдет в деревню, сядет в автобус, и в райцентре возьмет билет. И уедет, куда-нибудь, да хоть на пролив, посмотреть, где детство.
— …И ее увези.
— Что?
— Наташку, говорю, увези отсюда. Пропадет она здесь. А к тебе вон прилипла.
— Николай Григорьич… Так я же. Не знаю я… я ведь сам…
— Понятно, понятно, — Николай закивал, запустил руку в волосы, забрал со лба, — я же так. Дай, думаю, скажу. Вдруг. Ну, нет, так нет. И суда нет. Только ты пойми, парень, второго маяка нету ей. И меня ей не будет. А будет ей, дуре, только Яша-бригадир. Слабая она. А у нее дочка. Хорошая девочка, лепит хорошо из пластилина. Воспитательница хвалит. Мать у Наташки дура. Так хоть эта, думал, пусть вырастет…
Из-за плеча его сверчок завел свою шепотную песенку. Хозяйничал тихонько в темном углу, притворялся, что — лето. А борщ — кончился.
— Смотри-ка, певун не спит еще! Зима теплая, неровная. За воротами ежевика, веришь, опять зацвела. Листьев почти нет, а цвет выбила, — редкий, но есть. Плохая зима, беспокойная. Да тут других и не бывает. Еще положить? Или картошки? С мясом?
— Спасибо, наелся я. Вкусно…
Помолчали, слушая сверчка. Витька неловко ждал, но, поняв, что рассказывать Николай не будет, засобирался:
— Пойду я. Наверное. А вы, если что вдруг.
— Да, конечно. Дашенька до утра проспит. Ты уж завтрак не жди, чай там сделай, кофе. Вот возьми булок, а хочешь, картошки… Или утром придешь. Я на маяке буду, так ты сам.
— Конечно. Приду утром. Вы ложитесь, Николай Григорьич.
— Мне еще наверх. Журнал потом заполнить. Лягу, да.
Витька прошел мимо открытой в комнату двери, глянул на макушку, видневшуюся из-под атласного синего одеяла. Открыл дверь во двор и поежился от укусов ночного ветра.
— Спасибо тебе, Витек. Иди. И я скоро…
10. КРАЖА
Мягко ступая, Витька плыл по освещенному луной пространству. Руки, будто с привязанными к пальцам воздушными шариками, все хотели парить в воздухе, приподнималась голова и расправлялись плечи. Ноги внизу шли сами по себе, и далеко до них, как с крыши заглянуть на плоский асфальт двора.
«Вот уж счастье», усмехнулся, «борща поел горячего»… Но, видно, пришло время и этому, — тихой радости видеть плоские камни, залитые бледным светом, беленые стены с квадратами черных окон, и, — он задрал голову, рассмеявшись, — ночное небо волшебной черной синевы.
Обошел темный комочек сброшенного хозяйкой башмака. И остановился. Подумал кадр, что был здесь полчаса назад. Мужская склоненная фигура, из-под руки — согнутые ноги в светлеющих чулках с дырой на ступне, руки, черные, раскинутые по лунным камням. И — узлом снимка, дырой в другое пространство — пещера рта на белом кругляше лица. Справа внизу — равновесно — башмак, как поставленная в конце фразы точка. И, рамкой вокруг людей, смутно-белые на черной синеве неба — стены разной высоты.
Витька рассмеялся, оглядываясь на покинутую квартиру. Побаивался, что услышит хозяин, но удержаться не мог. Чужое горе, которое вцепилось уже и в него летним плющом, приклеило коготки побегов и стало ввинчиваться под кожу, это горе создало в пространстве луны — шедевр, совершенную картину, никем не увиденную. Но ведь было!
Он присмотрелся. На месте, где лежала Даша, валялась скомканная косынка, слетевшая с волос. Витька сделал шаг, встал на колени, приближая лицо так близко, будто хотел согреть дыханием тонкую ткань. Увидел кружевце по краю и под платком — резкий черный металл шпильки на круглой спине камня.
Чуть не ткнулся лбом, когда в голове стала расти скорость, и глаз придвигал картинку все ближе, одновременно пытаясь удержать в кадре вознесенные к небу белые стены с серыми и черными предметами, расчертившими их. Уперся руками и слушал, как щекоча кожу серо-желтым брюхом своим, ворочается по плечу, бедру и пояснице змея.
— Наконец-то, проснулась, наконец-то!
И добавил, счастливый:
— Как же я, без тебя…
Встал, глазами приказывая предметам и свету, всему миру — ждать, вернусь, — и пошел к себе, вспоминая, где запасные батарейки для камеры, жалея, нет штатива, ну да ладно, сейчас вернется с табуретом, и пусть хоть уши отвалятся от зябкости ночной, попробует, да пусть и не выйдет — все равно снимет и будет снимать, снимать. И больше без камеры — никуда! Утром сразу же в кухню. Неважно, что Дарья Вадимовна, будет, наверно, стесняться после приступа. Ее сказочную кухню надо снять. И на маяк, к фонарю. Потом уедет. Куда угодно, но уже не прятаться, а — жить.
Распахивая дверь в темноту, прижал руку к груди:
— Ты больше не засыпай надолго, хорошо?
Включил свет и пошел к шкафу, куда сунул камеру ночью, отводя Наташу в ванную.
— Я тебе много покажу, много. Теперь — вместе…
Камеры не было. Меж двух стопок белья, где Витька устроил для кофра гнездо, — пустота.
Схватился за распахнутую дверцу. Сунул руку в шкаф, переворачивая аккуратные стопки наглаженных простыней и наволочек. Вывалил на пол и затоптался по белью, заглядывая на другие полки. На простыни полетели цветные салфетки.
Держа руку у сердца, на голове змеи, осмотрелся. Подоконник с пыльной вазочкой, стол с грязными тарелками, пятнами пепла и одинокой рюмкой, осколки второй на краю.
Кинулся в спальню, осмотрел старый сервант, поочередно распахивая дверцы. Встал на колени, заглянул под кровать. И сел, комкая рукой не надетые в спешке трусы, валяющиеся среди смятых простыней. Рассмеялся, не зная, как быть. Вскочил, сидеть не мог. Кинулся в угол, где стоял полупустой рюкзак. Перевернул и стоял, глядя на пакетик с запасными батареями на полу. Держал рюкзак с раскрытой пастью пустого нутра в вытянутой руке. И, дернувшись от мысли, раскрыл молнию бокового кармана, в котором паспорт и деньги в бумажнике. Были. Но теперь вот — нету. Пусто.
Аккуратно поставив рюкзак, запнул его ногой в угол. И вернувшись в столовую, бросился на диван. Оглянулся за спину, на черное окно, с тоской. Где утро? Где утро, когда уже? И как дожить до него?