Лег. Вытянулся. Закрыл глаза. И тогда пришла одна мысль, из одного слова. Приказ. Заснуть! За-снуть!!
Послушался.
11. ДАРЬЯ-ДАША
Чашка была дурацкая и удобная. На перламутровых толстеньких боках розовые и сиреневые кляксы. И неуместная среди переливов картинка — красные клубники с листочками. Как на детсадовском шкафчике.
Витька вертел в руках, наклонял осторожно, следя, как подступает к самому краю темная горячая жидкость. Собирался с мыслями. А на листочке зелененьком, вон, даже жучок нарисован. Крошечный такой, сразу и не заметишь.
— Я, Витя, жду…
Вздохнул, поставил чашку на чистый стол, даже скатерка свежая, крахмальная. С пола все убрано, выметено, блестит он в зимнем солнце, умытый радостной влажностью. Поднял глаза.
Дарья Вадимовна сидела напротив. Подкрашенные глаза и губы, уложенные тщательно волосы. Где-то там в них шпильки, работают, держа пышный начес. Одна все еще, наверное, валяется на камне двора. Только она и помнит, что было ночью.
По смуглой шее в вырезе блузки блестит тонкая золотая цепочка. «Чепочка», вспомнил Витька дедово, когда тот, посмеиваясь, глядел, как наряжается бабка ехать «у город». И «кохта», что надевала бабка, тогда еще не старая женщина, была похожа на эту, что застегнута позолоченными турецкими пуговками на крупном теле Дарьи Вадимовны. «У город»… А городом был райцентр, два десятка домов, магазины, парк с чахлыми деревьями вокруг гранитного обелиска со звездой.
Хозяйка поправила ворот, и Витька поспешно отвел глаза и стал смотреть на ее руки, держащие чашку. Поменьше, чем его с клубниками и — просто чашка.
Прокашлялся.
— Дарья Вадимовна… понимаете… Дело в том. В общем, пропали деньги у меня. Все. И паспорт тоже. И фотоаппарат. Может вы подождете, я свяжусь с Москвой, мне вышлют сразу же.
— Так… — крепкие пальцы с тоненькими кольцами морщин на суставах повертели чашечку. Солнце лизнуло вишневый маникюр. Интересно, вкусно ли, подумал Витька, солнцу вкусно ли пробовать цвет?
— Я так понимаю, уезжать пока не хотите? За первую неделю у вас заплочено, претензий не имею. Но вчера, уж простите, может в столицах у вас так принято, рюмку разбили, скатерку я выкинула, отстирать разве ее, пятна уж не знаю, чем насажали. И завтрак принесла, как всегда. Меня сейчас Николай Григорьич в город повезет, я вот хотела вас спросить, может билет вам надо взять…
— Дарья Вадимовна! Вы и не слышите меня? — он смотрел на сжатые губы в помаде, узкую юбку и сапожки с меховой оторочкой, на длинную дубленку, повисшую в кокетливом обмороке на спинке стула, — обокрали меня! В вашем доме обокрали! Я, конечно, сам…
Но повиниться хозяйка ему не дала, поспешила сама, пока не договорил:
— Ах, в моем доме? Это я, что ли, блядей вожу к порядочным людям! Предупреждала ведь! Говорила! Забыл, да? Пока валялся тут, во пьяни, я уж и уборку и порядок.
Грохнула чашку о стол и встала, дернув со стула дубленку. Двинула ногой упавший стул. Попадая на ходу в рукава, от самой двери сказала, остывая уже, наставительно:
— Значит, гость дорогой, так. К вечеру реши. Если надо позвонить или написать, Григорьич через два часа вернется, у него в кабинете все. А я утром завтра. И хорошо бы нам разобраться, с делами-то.
Хлопнула дверь. Витька вытянул шею и смотрел, как идет она через двор, приподнимая нелепые на мокрых камнях полы длинной дубленки, а как же, показатель — деньги в семье есть, на добротное и модное. И тут же серьги большими цыганскими полумесяцами, у его бабки такие были. Тоже местная привычка, деревенская. «У город» все золото, что в шкафчике сложено, на себя надеть. Чтоб не подумали, — бедные.
Ночью была другая Дарья Вадимовна. Даша. И кухня из старой сказки, — не этой хозяйки с золотом колец на крепких пальцах. А той Даши, что кричала в черно-синее небо, рвалась душой, страдала.
Кофе смотрел на него темным круглым глазом. Допивать не хотелось. Тихо сквозь двойные стекла заворчал старый жигуленок, невидимый за белой стеной.
Через полчаса, дохлебав остывший кофе, Витька оделся тепло, намотал на шею шарф и вышел в блеск мороза и сырости: солнце ярилось холодно, зажигая льдистые блики на каменном полу двора, тенькали искры по щеточке наросших у фортки сосулек. Черт знает что, ночью еще все влажное, теплое, а день — весь в ледках.
Бродил меж молчащих стен, трогал застывшим пальцем серые черенки лопат и рукоятки весел, думал, прикидывал. Слепо смотрели на него двери хозяйского дома, с замками на черных петлях. За неделю не видел их запертыми, все время то нараспашку, то полуоткрыта дверь в кухню теплой щелью. Оказались — одна побеленная по ровно пригнанным доскам, вторая, что в комнаты — обита рыжим линолеумом. От закрытости их стало зябко и одиноко.
Отвернулся и пошел со двора, на обрыв, оскальзываясь на тропинке, где холодное солнце нашло силы и наново растопило тонкий предутренний ледок. В сарае тяжко топталась корова, а кур не было слышно.
Стоял над морем, смотрел на свинцовую рябь, пока не застыл вовсе. Думал о Яше, о его мерзлых глазах и о том, как толкал Наташу ладонью в лицо, когда растекалась в водочной нежности, льнула, ластилась. А ушла с Витькой. И кажется, все равно ей было, не вспомнила ни разу о любови своей. Хотя, а что я знаю, дурак, спросил себя, обхватив руками плечи, чтоб острый ветерок не выдувал тепло, что знаю о них? Может, угрожал он ей? Представилась Наташа грустной, поникшей, не умеющей против. И Дарью Вадимовну увидел в надышанном людьми и мотором тепле жигуленка, как смотрит она задумчиво в затылок мужу, сидящему за рулем. И затылком того упрекает ее за суровость к Витьке. Давно женаты, мысли друг друга понимают и говорить им не обязательно. Закинув локоть на спинку, положив полную ногу в дорогом сапожке на колено другой, она думает уже с раскаянием и жалостью о том, в какой переплет попал гость. Едут, молчат…
Руки зябли до самых плеч, и Витька подумал, тоскуют по фотокамере. Она была между ним и миром, оказывается, как в руке пистолет. Или — щит. С одной стороны Витька, с другой — весь мир. А посередке стеклышко объектива. Теперь вот без защиты, без оружия. Голый.
Под курткой, толстым свитером, непродуваемыми штанами, тело пробила крупная дрожь, сотрясла колени, живот, горло и кинулась изнутри к зубам. Витька развернулся и почти побежал обратно, в теплую светлую, уже почти свою, неоплаченную квартирку.
Разыскав кипятильник, сунул в чашку и навис над нам, ловя лицом горячий парок.
Только после первой чашки стащил куртку, бросил на диван шарф, задышал свободнее, отогреваясь. Вторую пил уже медленно, слушая, как протекает по горлу горячее в желудок. И услышал ворчание мотора, длинный скрип створки ворот. Вот, развернувшись, тихо урча, машина в гараж. Хлопнула дверь, зазвенели ключи. Шаги и грохот, упало что-то, шершаво прохрипев по беленой стене. Досадливое бормотание Григорьича следом.
Под стук в дверь Витька хлебнул остатки, с чаинками, и пошел открывать.
— Пойдем, поможешь, — сказал хозяин и махнул рукой в сторону сарая, — там с-под стены снаружи, кусок вывалился, надо заделать, а то куры, как потеплеет, разбегутся в степ. Лопату возьми во дворе. Я пока старое одену.
Работали молча. Григорьич отворачивался, и Витька видел, в основном, спину в засаленном ватнике и вязаную шапочку с облезлым помпоном. Когда-то дождь протек ручьем у самой стенки сараюшки и подмыл валун. А сейчас тот отвалился, проминая подтаявшую землю, и из черноты сарайчика тянуло влажным теплом. Казалось, внутри лежит на боку кто-то огромный и смотрит на них большим неровным глазом.
В две лопаты, согревшись от работы, быстро накидали на темный глаз рыжей глины вперемешку с морским песком, засыпая примятую сонную травку, что зеленела тайно под камнем. Григорьич тяжело походил, притаптывая, уминая. Сказал, глядя снова в сторону:
— Даша велела благодарить. Что помог ночью-то. Пеняла сперва, я-то, обычно, один справляюсь. Неловко ей. Потому и сердита была утром. Так что, извинялась.