Спрятав бутылку, пошла в душ. Качнулась по дороге и засмеялась.
— Вот сучища, н-напилась, опять. А на утро? А? Ну, праздник, стяну еще и сныкаю.
Шепча себе утешения о новых бутылках, улыбалась, согретая коньяком и мыслью о том, что там, в ресторане и на кухне, выпивки много, а для Яши она все равно — выброшенка, мусор. И значит, можно будет один, а то и два пузыря в номер утащить.
— А там, гуля-ай-те, у меня свой праздник.
Вода лилась на голову и плечи. Было радостно, как тогда, в бухте с рыбами, только там были огромные волны, красные от солнца, как хороший старый портвейн. Нет, как розовый мускат. Мускатом ее поит этот, который вечно приезжает с шофером и братом своим. Любители все делать вместе. Ну и она никогда не подвела, а как же. Дрожи, Наташка, а форс держи. Это в первый раз Яша еле корвалолом отпоил и всю ночь дежурил, чтоб в море не убежала. А потом она показала, что умеет. На ушах стояли, сволочи. Теперь, да хоть сто девок воспитай и научи, но такого и через сто лет никто не сумеет, как она вот! Смогла.
— Я вас… — поскальзываясь, вылезла из ванной и завернулась в полотенце.
— Вы думали, вы меня? Ага. Это я вас, родные. Живите теперь, мечтайте. А и хрен вам такую еще найти, как Наташа!
Пока гудел фен, позвонила в буфет и, перекрикивая шум, попросила в номер омлет и томатного сока.
— Тебе стакан, Наташенька? — прокричала повариха.
— Литр давай. И, Настя, коньячку рюмку, а? Или водки хорошей.
— Яков Иваныч не велел, — Настя отключилась.
— Ну и хрен с тобой, Яков Иваныч, — сказала Наташа в трубку.
Но коньяк доставать не стала, хоть очень хотелось. Дожидаясь, когда принесут еду, открыла пиво и налила в высокий стакан. Села смотреть на пузырьки.
Наташино время, покрутившись по комнате, снова свернулось клубком и, округлив спину, задремало, не обращая внимания на предпраздничную суету.
54. ПОПЫТКИ ДУМАТЬ
Летя под тяжелой тучей большая чайка поворачивала голову, смотря вниз глазом желтым, как у степной козы, и таким же холодным. Отсюда, из-под самой тучи видела она не только людей и предметы. Само время, стоя по свтелым краям, у круглого горизонта, двигалось, сворачивая спирали потоков. Еле видимые, они уплотнялись легким туманом и плавно, но беспрерывно, закручивались в точку — над рифлеными крышами «Эдема».
И чайке с ее высоты было видно — отовсюду, с краев этой жизни и этого времени, к центру сходились крошечные фигурки.
Сюда шел Генка, наклоняя голову и рукой отводя от щеки черную длинную прядь.
Шел Витька, медленно, утопая подошвами в ямках под старой травой. Останавливался, вскидывал камеру, снимая осевшие курганы и низкое солнце на старых камнях в траве.
Ехала, свернув на новенький асфальт, блестящая машина из города. Она доедет быстрее всех, а Яшин джип уже тут, дома, притулился за воротами.
Но не только шагами меряя степь или гладя колесами новую дорогу, фигурки двигались, собираясь, как шепки в медленном водовороте. Были и те, кто, оставшись, не отпускал Эдем из своих мыслей. И мысли шли вместо них, туда, к центру воронки.
За сырой степью, края которой уже становились серыми без солнца, от окна беленого дома сюда двигались мысли мальчика, что отвернулся от праздника, встав коленками на жесткий стул. Смотрел в темнеющее окно, туда, где сестра.
Стремилась мыслями к центру воронки старая женщина-лиса. На любимом месте, спиной к кухонному окну, поставив ноги на маленькую скамейку, держала на коленях книгу о травах. Листала рассеянно, не всматриваясь в слова и рисунки, лишь иногда цепляясь глазом за отдельное слово, фразу. Видела: вместо трав в книге может быть все, что угодно. Может и есть. И в тусклом свете заходящего солнца дальние знания пугали, ударяя наотмашь по сердцу. Здесь к ним никто еще не готов и помощь их может обернуться равнодушным злом, если знания не уравновесить безрассудством. Но знания не терпят безрассудства. Кто сумеет примирить непримиримое?
Закрыв книгу, Лариса клала поверх обложки ладонь. Держала с усилием, будто боялась укуса, но не убирала, понимая, это единственная сейчас ее помощь молодому мужчине, идущему сквозь зимнюю степь, чтобы совершить то, что должно ему совершить. И думала, надеясь, пока ее ладонь человеческой кровью согревает обложку, под которой шевелятся знания древние и просто иные, ему будет хоть немного проще. Надежда ее включалась в медленный водоворот судьбы и тоже шла степью, к точке под острыми крышами.
Когда снаружи по небу разлился красный закат, единожды убрала затекшую руку и открыла книгу наугад.
«Мак», сказала ей книга. «Знание о маке. Мак растет через много миров, меняя свои имена, но везде остается собой. Змеи зеленых стеблей гнут шеи под тяжестью плода. А прозрачный шелк лепестков, как жизнь наша, треплемая ветрами — вот расцвела и вот ее нет, умирает. Смерть цветка даст жизнь сладким снам, а они заберут спящего в смерть. Но это мак, и в нем смерть идет дальше себя: в сон, уводящий в другие миры, к другим жизням. …Есть цветок, есть его цвет, красота, нежность и стойкость. …Есть белый сок, кусающий ядом на изломе зеленого стебля. …Есть плод, что похож на бутон — зарождение жизни, но чем дальше течет время, тем больше похож он на звонкие доски гроба, в которых — зерна прожитой жизни и зерна будущих новых цветов. И не различишь, какое зерно для чего. Пока не испробуешь всех. Вот зерно для…»
Она резко отвернулась от непрочитанных слов и снова прижала обложку ладонью, жалея, что вызвала их к жизни. Красный закат толкался в окно россыпью летних маков и было страшно узнать, кто останется здесь, в зиме, не дожив до лета, в котором будут маковые поля, дрожащие красными лепестками. Может эта, совсем еще девочка, но губы накусаны до маковой крови, а глаза темны от боли и подернуты пеленой отчаяния, серой, как горсть мелких зерен, высыпающихся из мертвой коробочки сухого плода. Сидя спиной к окну, Лариса мысленно видела девчонку, знала, та пошла в «Эдем» сама, потому что ей мало просто убежать, а надо сказать всем, кто там, что она — не хочет! Не хочет их правил и их жизни. И сердце девочки в самом центре ленивой воронки судьбы билось, как мак на ветру.
В «Эдеме» праздничная суета, слаженная и бестолковая одновременно, блестела и шуршала мишурой, тенькала аккордами музыки и вскриками горничных. Не так много народу, но шумно и подвижно. И в самой воронке, почти в центре ее, Наташа надевала жемчужное платье, медленно, уставая от хмеля. Застывала, забыв расчесать мокрые волосы. Говоря про себя о том, что надо бы отдохнуть и подкрепиться, садилась на неубранную постель, нашаривала за краем кровати бутылку. Маленький глоточек, еще один. И тогда никакие девчонки, родившиеся позже нее, не смогут быть такими вот — с блестящими глазами и запылавшим во все лицо румянцем. Только немножко надо посидеть. Полежать, откинувшись на смятую подушку…
Сквозь черепичные крыши вечная чайка видела, как Наташа, лежа с откинутой рукой, смотрела в потолок, но одновременно тоже двигалась к центру, туда, где должно собраться всему.
Витьку закат застал на вершине холма. И он, повернувшись лицом к морю, встал, все забыв, смотрел глазом своим и камеры, как солнце ворочается среди взбитых туч и пухлых облаков, просовывает горячие пальцы в рваные дыры и светит. Рисует картины, расписывает облака и степь, запрокинув горящее лицо, мажет тяжелое брюхо черной тучи багровыми красками.
Снимал и снимал, летя душой, съедая глазами наполненный красками космос, что придвинулся совсем близко к лицу. И Ноа, устроившись на его плече, тоже смотрела. Витька иногда наклонял голову, касаясь щекой ее кожи. Улыбался. Не было сейчас ничего, кроме этой степи, и заката над ней. Да еще огромная внутри радость от того, что это было и будет. Он умрет, а все будет длиться. И снимает не для того, чтоб кто-то ахнул, смотря в монитор или держа в руках глянцевый снимок. А просто, поделиться с самим собой радостью красоты мира. Если бы не снимал, то кричал бы, разевая рот и раскидывая в стороны руки.