Как и Ольга, Лиля под диктовку написала объяснительную записку, в которой считала себя не только советчицей, но и соучастницей в совершенном преступлении. Когда она встала и уже собралась покинуть кабинет, ее остановил директор.
— Постойте, Мерцалова! — Ануров полез в сейф, достал оттуда маленькую книжечку и протянул ее Лиле. — Это то, что называют Уголовным кодексом Российской республики. А теперь послушайте, что в этом Уголовном кодексе говорится о том, что вы совершили. — Неторопливо листая кодекс, Ануров уверенно остановился на нужной странице и после внушительной паузы прочитал статью, под которую подходило преступление, совершенное кассиром и товароведом. — От двух до пяти лет лишения свободы!
На щеках Лили выступили розоватые пятна. Ее красивые тонкие пальцы дрожали. На глазах ни одной слезинки. Что-то отчаянное и вызывающее светилось в ее взгляде.
— Разрешите идти, товарищ директор?
— Зачем же так вдруг? Присядьте!
— Вы уже все сказали и вряд ли можете что-нибудь добавить! — С этими словами Лиля направилась к дверям.
— Мерцалова! — грозно окликнул директор.
Первый раз Лиля слышит, как директор повысил голос. Круто повернувшись, она замерла в дверях. То властное в характере Анурова, что заставляло трепетать работников универмага, в эту секунду развернулось в полную силу.
— Садитесь, — сказал он тихо.
Лиля присела на кончик дивана, на котором сидела Ольга. Она смотрела на Анурова. Но теперь уже во взгляде ее была тихая покорность.
— Я вас слушаю, Борис Лаврентьевич, — сказала она тихо.
Ануров подошел к сейфу, положил в него обе объяснительные записки и прикрыл тяжелую дверцу.
— Обе вы еще очень молоды. Вы только начинаете жить. Вам нужно готовить себя к честной работе, к материнству, а не таскаться по судам и тюрьмам. — Ануров качнулся всем своим могучим корпусом, расправил плечи и, замерев в горделиво-важной позе, продолжал: — В моей власти отдать вас под суд и в моей же власти простить вас. Чтобы выбрать одно из двух, я хочу слышать от вас последнее слово. Оно определит мое решение.
Этот неожиданный поворот в разговоре с директором окончательно сломил и Лилю. Теперь она сидела, крепясь изо всех сил, чтобы не расплакаться. Нервы ее были крайне напряжены.
Ануров устало улыбнулся. Потом он с укоризной покачал головой и неторопливо прошелся по кабинету. И снова улыбнулся еще добрее и мягче.
— Эх вы! Глупенькие девчонки! Как неосторожно, как бездумно вы живете! Разве так можно? — Он подошел к Ольге, взял ее за плечи и приподнял с дивана.
Лиля встала, не дожидаясь, пока он к ней притронется.
Добрым, отеческим тоном Ануров напутствовал:
— Ступайте и работайте! Я вас прощаю. Только зарубите себе на носу, что это первый и последний случай. Если повторится что-нибудь подобное, я открою этот сейф и тогда уж не помогут никакие слезы, никакие романтические излияния.
Ольга вышла из кабинета. На лестничной площадке она повисла на шее у Лили и заплакала.
XIII
Все та же чистая, затопленная солнцем больничная палата. Паркет натерт так, что на нем бойко играли рыжие зайчики. Точно каменное изваяние, на кровати сидел Лучанский. Уставившись в одну точку на противоположной стене, он о чем-то думал, не обращая внимания на разговор, происходивший между Дмитрием и его маленькими шефами Ваней и Ниной.
Федя Бабкин, который уже третий день безуспешно воюет с врачами, чтобы его поскорее выпустили «на волю», углубился в старый потрепанный роман без обложки и титульного листа.
Рядом с койкой Дмитрия на стуле сидели Ваня и Нина. В длинных халатах они казались лилипутами с серьезными, сосредоточенными лицами. Глаза Вани зачарованно горели. Рассказы о войне его зажигали.
Закончив историю о том, как он получил свой первый орден Красной Звезды, Дмитрий умолк и, осторожно привстав, поправил под головой подушку. Ему уже разрешили изредка вставать и ходить по палате.
Если во взгляде Вани пылал боевой восторг от того, как Шадрин с оружием, в полном обмундировании, под покровом ночи первым переплывал со своим взводом на вражеский берег Днепра, то в глазах Нины ютилась тихая жалость к Лене Чепуренко, первому весельчаку и любимцу взвода, который потонул в реке, раненный в голову на глазах у Шадрина.
— Дядя Митя, расскажите еще чего-нибудь. Мне это очень нужно.
— Зачем тебе это? — улыбнулся Шадрин.
— Я сочиняю рассказы, и их печатают в нашем детдомовском журнале, его выпускают старшие ребята. Я недавно сочинил один рассказ про разведчика, и он всем понравился.
— Как же ты сочиняешь, если сам не бывал на войне?
— А так. — Ваня замялся. — Вот прочитаю какую-нибудь книжку, а потом сам выдумываю, чтоб было складно и интересно. А еще мы играем во дворе в военную игру, я и про это пишу: как в плен попадают, как на расстрел ведут, как пытают разведчиков… Расскажите, пожалуйста, чего-нибудь еще!
Шадрин приподнялся на локтях.
— А ну, сбегай, Ваня, посмотри — нет ли там в коридоре няни или сестры? — Дмитрий кивнул на дверь, а сам, воровато озираясь, полез под подушку.
Лучанский, видя, что Шадрин разминает в пальцах папиросу, привстал с койки и вышел из палаты. Он всегда выходил в коридор, когда Шадрин или Бабкин тайком курили в палате.
Дмитрий сделал несколько крупных затяжек и разогнал дым рукой. В этом ему помогал и Ваня. Потушив окурок, Шадрин поудобнее улегся в кровати.
— Хотите, я расскажу вам, как однажды чуть не попал к немцам в плен?
Ваня всем телом подался вперед. Как гусенок, он вытянул свою детскую тонкую шею с голубоватой пульсирующей жилкой чуть ниже уха и грозно посмотрел на Нину, когда та закашлялась от табачного дыма.
— Тише ты! — угрожающе прошептал он в сторону Нины.
— Было это на Первом Белорусском фронте. Часть наша стояла недалеко от деревни Басюки. Собственно, это была уже не деревня, а пепелище. Одни закопченные печные трубы, головешки да заваленки — вот все, что осталось от деревни. Правда, церковь, как сейчас помню, сохранилась целехонька. Даже кресты позолоченные и те немцы не тронули. А может быть, с военной целью, чтобы пользоваться как ориентиром при пристрелке из орудий. Так вот, часть наша, как я уже сказал, только что вышла из тяжелых непрерывных боев потрепанная, усталая, с большими потерями. Позицию нашу занял тридцать первый пехотный гвардейский полк, а нас оттянули правее, там было потише. Во время этого затишья хотели пополнить полк наш людьми из резерва. Мы окопались у церквушки и думали, что денька два отдохнем. Днем немец изредка постреливал в нашу сторону, но мы не подавали вида, будто нас и нет. Курили в кулак, еду подносили траншеями, ползком, чтоб не заметил противник.
Помню, вылез я раз из окопа, раздвинул чуть-чуть кустики смородины — наша позиция проходила через сад — и вижу: метрах в трехстах на опушке леса пасется белая немецкая лошадь, хорошая породистая лошадь. Как она вышла на нейтральную линию, никто не заметил. Вгляделся пристально и вижу: к лошади короткими перебежками пробирается из лесу немецкий солдат. Лошадь была без узды и, видать, пугливая. Никак не подпускает к себе солдата, хотя была и спутанная. Как только тот привстанет и потянется с уздой к ее морде, она тут же встает на дыбы и шарахается в сторону. Вижу — измучился бедный солдат и совсем забыл, что гоняется за лошадью под самым носом у неприятеля. А неприятель этот, то есть мы, так залюбовался необычной для фронта картиной, что уже перестал рассматривать его сквозь прорезь прицельной рамки винтовки.
И ведь вот что меня больше всего удивило: никто из наших ребят не выстрелил, хотя многие видели немца и уже взяли на мушку.
Минут десять гонялся он за лошадью, пока наконец не поймал. А когда поймал, то так обрадовался, что вскочил на нее верхом и кинулся галопом прямо в лес. Ребята наши так и покатились со смеху. Особенно смешно было видеть, как он подпрыгивал на жирной спине лошади и, как крыльями, махал руками. Когда этот немец гонялся за лошадью, я попросил у командира взвода бинокль и как следует рассмотрел его.