Первой заговорила Лиля.
— Ты хочешь сказать мне что-то важное, Коля?
— Да. Я хочу сказать тебе очень важное, очень серьезное.
— Я слушаю тебя.
— Больше мы не должны встречаться.
— Почему? — Лиля неожиданно круто остановилась. Но тут же справилась со своим секундным замешательством и поравнялась со Струмилиным, который продолжал идти, не замедляя шага.
— Так нужно! — твердо ответил он.
— Зачем же ты вчера хотел познакомить меня со своей женой? Ты говорил неправду? Шутил?
— Нет, я говорил правду. Но это было правдой вчера. Правдой оно было случайно. И вообще наша встреча была случайной и… если хочешь, нелепой, бессмысленной.
— Нелепой?! — выдохнула Лиля. — Бессмысленной? Тогда зачем же ты лгал мне раньше?
— Я лгал тебе? — Струмилин остановился. В голосе его звучал металлический холодок. Трещинки в фундаменте начали затягиваться бетоном. — В чем я тебя обманывал?
Лиля виновато потупилась, опустив голову.
— Коля, прости меня, я не то сказала. — Она говорила с трудом. Слова, перехваченные нервной спазмой подступающих рыданий, были еле слышны. — Прости меня, во всем виновата я. Но что я могла сделать с собой? Я не виновата, что встретила тебя…
Рядом с замурованной трещиной в фундаменте неожиданно обозначилась новая трещина. Струмилин пытался стянуть ее железными прутьями. «Размяк, как мальчик на первом свидании. Шел для твердого мужского разговора, а сам…»
И все-таки Струмилин готовил последний удар, который должен разрубить вязкую повитель, запутавшую его и Лилю.
— Лиля, я не люблю тебя. Ты это знаешь.
— Да… Но ты этого мне никогда не говорил… — подавленно и как-то испуганно произнесла Лиля.
— Все, что было между нами, все это — курорт. Все это не то. Все это — флирт, который у нас зашел слишком далеко, его нужно кончать. Ты прекрасно знаешь, что значит для меня моя жена, ты знаешь, как она тяжело больна. И страшнее всего, что она начинает догадываться о нашей курортной дружбе. Вчерашнее твое знакомство с дочерью и твои подарки еще больше утвердили жену в ее догадках. С детьми не экспериментируют. Еще страшнее, когда над ними шутят. — Струмилин помолчал, холодно посмотрел на Лилю и закончил: — У меня жена, у меня дочь, и я прошу тебя… — Он не договорил.
В какую-то секунду все трещины в фундаменте были затянуты намертво железными обручами.
— Хорошо… Я оставлю тебя в покое… — Слова эти Лиля произнесла покорно, и даже не посмотрев на Струмилина, тихо пошла в сторону прудов.
Струмилин остановился. Сердце его билось неровно, с глухими перебоями.
Словно ожидая удара вслед, Лиля высоко подняла плечи и, ссутулившись, ускорила шаг.
А Струмилин думал: «За что? За что я ее так?!» Эта мысль, как бритвенное жало, резанула по сердцу Струмилина, и он снова почувствовал, как в фундаменте образовалась такая брешь, которую нельзя уже стянуть никакими прутьями. В нем был непоправимый пролом, из-за него могло рухнуть все здание.
Около часу бродил Струмилин по городу. Его разрывали противоречия, он до мельчайших деталей вспоминал разговор с Лилей, анализировал каждое ее слово и в конце концов приходил к выводу, что не так, не то нужно было говорить Лиле, что он незаслуженно жестоко, как ударом ножа в спину, обидел ее. И тут же перед глазами его вставал образ жены. Она представлялась ему такой, какую видел ее вчера, спящую в кровати, преданную ему, готовую ради него на все: на муки и на лишения.
И чем ярче и живее выплывал из тумана образ жены, тем легче становилось ему. Ускоряя шаг, он вслух разговаривал сам с собой: «Иначе нельзя! Нужно обрывать все одним ударом! И не тянуть. Дома меня ждут жена, дочь. Что я им скажу, когда вернусь? Где я был? Чем объяснить Лене свое волнение?.. Цветы? Да, только цветы! Это, пожалуй, единственное, что остудит все ее догадки и подозрения. Кажется, у Ремарка где-то мудро сказано: цветы покрывают все — даже могилы».
Домой Струмилин возвращался с бутылкой сухого вина и с букетом цветов. Еще издали заметила его из окна Таня и замахала ручонками. Всматриваясь в лицо дочери, он искал на нем улыбку, выражение радости и восторга, с каким обычно она встречала его, когда он возвращался домой. Но этого выражения не было на лице дочери. Поравнявшись с домом, он увидел совсем другое: по румяным щекам Тани скатывались слезы.
— Мама… — донесся до слуха Струмилина слабый детский голос.
На третий этаж Струмилин вбежал.
У Лены был сердечный приступ. Разбросав руки, она лежала на кровати; как выброшенная на берег плотвица, хватала ртом воздух и с трудом выговаривала:
— Там… в тумбочке… пятнадцать капель…
Через час приступ кончился, и Лена, по-прежнему счастливая и возбужденная, смотрела на цветы, на дочь, на мужа.
— Давайте выпьем, — улыбаясь, тихо сказала она и поманила к себе пальцем Струмилина. — Выпьем за все хорошее.
VI
Дача Анурова была огорожена высоким глухим забором, над которым багровым валом полыхали клены, пригоршнями горящих углей рдела среди желтизны увядающего сада развесистая рябина. Фруктовые деревья и ягодные кустарники занимали треть большого, почти в гектар, участка. Остальные две трети были под цветами. Среди северных пород деревьев выделялись декоративные южные сорта: маньчжурский орех, пирамидальные тополя, крымские каштаны… У самого крыльца, ведущего на террасу, был разбит цветник.
С тех пор как в газетах стали частенько появляться фельетоны и статьи о дачниках, спекулирующих клубникой и помидорами, Ануров категорически запретил жене посылать домработницу с ягодами на рынок. Ему, директору крупнейшего в Москве универмага, неудобно было из-за каких-то мелочных доходов попадать на заметку.
Дача Анурова была выстроена в русском старинном стиле. Она еще совсем новая, масляная краска не успела потускнеть от дождей и солнца. Дача желтела, как пасхальное яйцо. Резные наличники красовались петухами, причудливыми завитушками. Таким же орнаментом был обведен карниз, крыльцо и балкон, который напоминал теремок из русских народных сказок: витые крученые столбики, кружевные навесы крыши, резные шишки, решеточки… Видно, долго и на совесть поработал здесь умелец, вкладывая в труд душу. Внизу дачи было четыре комнаты, кухня, ванная. Наверху, под высокой, почти готической крышей, которая нарушала единство стиля и общий ансамбль строения, было три комнаты, одна из которых, самая светлая и самая просторная, имела высокую стеклянную дверь, выходящую на балкон. В этой комнате Ануров любил сидеть вечерами у старинного камина. Это был его кабинет. Редко кто заходил сюда из членов семьи, разве только за тем, чтобы позвать хозяина к обеду или известить его о приходе гостя. А к письменному столу Ануров подходить домашним запретил категорически. Он любил во всем порядок и считал, что письменный стол, который он всегда закрывал, когда уходил, — это мозг всей ее работы. Здесь же, наверху, одну небольшую комнату занимал двадцатилетний сын Анурова, студент Института внешней торговли. Третья комната, которая по первоначальному замыслу хозяина предназначалась для гостей, почти круглый год пустовала — гостей Ануров не любил. А больше всего избегал родственников. Когда они приезжали, он их принимал внизу.
Была у Анурова дочь, которая год назад закончила Щепкинское театральное училище, но до сих пор нигде не работала — в периферийный театр, куда ее направляли, ехать не захотела, а в московские театры не брали. Целыми днями она бродила по магазинам и пляжам, а вечерами, как правило, отправлялась или в театр, или в коктейль-холл на улице Горького. Она очень походила на мать. Бывали случаи, когда их принимали за сестер. В таких случаях мать трепетала от радости и еще больше набрасывалась на косметику, выжимая из нее все возможное.
Еще в молодости кто-то неосторожно заметил Раисе Павловне, что она удивительно походит на Орлову, вот только волосы у нее темнее. Это открытие опьянило тщеславную модницу, и она в тот же день стала блондинкой. С тех пор уже пятнадцать лет никто больше не видел ее шатенкой.