— Дмитрий Шадрин.
— Так вот, ребята, кто за то, чтоб второе звено нашего пионерского отряда взяло шефство над бывшими фронтовиками, которых лечат в этой больнице?
Детдомовский дворик огласился галдежом.
— А теперь, ребята, за дело! — скомандовала вожатая.
Дети со всех ног кинулись к снегурке. Вожатая остановила их:
— Стойте! Эту снегурку не трогать! Слепим новую, еще больше и красивей! А рядом со снегуркой — громадного деда-мороза. Итак, ребята, за работу!
Вывернувшись из детской стайки, вожатая отбежала в сторону и, скатав маленький комок, покатила его по белой простыне еще неутоптанного, липкого снега, который сохранился в уголке двора.
Об Ольге забыли. Она стояла в стороне. «Как мало им нужно для большой радости», — подумала она, глядя на разрумянившихся детей, которые сооружали снегурку перед окном седьмой палаты.
VII
Операция прошла успешно. О ней много говорили врачи. Судили-рядили о ней и больные, которые (как от них ни скрывай) всегда знают, чем живет больница. Докатился слух об этой блестяще выполненной операции и до опытнейших хирургов других клиник Москвы. Что касается старых, консервативных врачей, то те втайне считали: тут помогла счастливая случайность, так как чудес на свете не бывает. Слухи эти доползли и до больного Шадрина, который теперь уже знал, на что он был обречен. Проговорилась няня. На четвертый день после операции, когда Дмитрию стало значительно лучше, она бесшумно вошла в палату и, боязливо оглянувшись на дверь, озабоченно поджала губы.
— Моли бога, что приехал Гордей Никанорыч, а то б тебе… все говорят… — Чувствуя, что она может сказать лишнее, тетя Варя закончила: — Ажнык сами врачи ужахаются, вот какой он, Гордей-то Никанорыч. Тебя-то, детка, спас, а сам в тот же вечер слег. Говорят, от нервного переутомления давление повысилось. Сам профессор Кулешов сразу на тот же день поехал к нему. Вот уже третий раз ездит, говорит, что пошел на поправку.
В этой с виду ворчливой нянюшке, которая иногда любила пожурить больных, Дмитрий вдруг почувствовал близкого человека. Ему хотелось встать и обнять эту добрую старенькую няню, которой давно бы уже пора идти на пенсию, а она все еще с утра до вечера ползает на коленях с мокрой тряпкой под койками, поправляет ночью сползшее с больного одеяло, украдкой молит бога, чтоб он помог тому несчастному, которого завтра ждет трудная операция.
Еще до войны, когда Дмитрий мальчуганом был в Севастополе, он увидел знаменитую Севастопольскую панораму. Больше часа слушал пояснения экскурсовода, который рассказывал о легендарном сражении 1854–1855 годов. Защита Севастополя была запечатлена великим художником на громадных полотнах. И, странно, почему-то из сонма лиц — начиная от адмирала Нахимова и кончая самым незаметным солдатом — ему особенно отчетливо врезался в память почти святой лик первой в мире сестры милосердия Даши Севастопольской. С красным крестом на рукаве, с иконкой и зажженной свечой в руках, она, простая русская женщина, дочь моряка, стоит над умирающим солдатом. Сколько святого мужества во всем ее спокойном облике! В эту минуту она забыла обо всем: о том, что она женщина, что за спиной свистят пули и рвутся чугунные ядра, что и ее на каждом шагу подстерегает смерть, которая только сейчас скосила солдата.
Боясь неосторожно повернуть голову, Дмитрий взглядом следил за няней. В какое-то мгновение своим разгоряченным воображением Дмитрий представил, что на полу, рядом с его койкой, ползает не тетя Варя, а постаревшая и ссутулившаяся Даша Севастопольская. Та же кротость в лице, с годами чуть-чуть огрубевшем, та же самоотреченность.
В палате, где лежал Шадрин, было еще два человека. Против койки Дмитрия стояла койка Феди Бабкина, неунывающего остряка и балагура, которому, судя по его рассказам, — а в них он отводил себе не последнюю роль, — за войну пришлось не раз поваляться в военных госпиталях.
Когда тетя Варя неосторожно задела локтем за угол тумбочки, Федя нервно вздрогнул и быстро вскинул голову.
— Безобразие! Раз в жизни увидел толстый кошелек на дороге и то не дали подобрать! Разбудили!
Тетя Варя подняла на больного удивленные глаза: не бредит ли? Но Федя не бредил. Проснувшись, он уже тянулся рукой к тумбочке, где лежали папиросы.
— Эх, тетя Варя! Что ты наделала! Если б ты видела, какой это был кошелек! Кожаный, толстый, прямо сотенные из него так и выпирают. Эх, мать честная! — Федя причмокнул языком и сокрушенно покачал головой.
— Да будет уж тебе лопотать-то чего не следует! — не понимая, о каком кошельке идет речь, отмахнулась няня.
— С места не сойти! — Федя перекрестился, поддразнивая богомольную старушку. — Сам видел, целая пачка. Только протянул я руку за кошельком, а тут кто-то как хватит меня по шее, я и проснулся. Даже в руках не подержал. — Федя горестно вздохнул. — Тысяч двадцать, не меньше. Куда там «Москвич» — на «Победу» бы поднатужился. Вот они какие дела-то, тетя Варя. Промеж пальцев уплыли денежки… и все из-за вас.
Тетя Варя поправила выбившуюся из-под белой косынки седую прядь. Она хотела что-то ответить Бабкину, но в это время дверь в палате открылась, и няню позвали к дежурной сестре. Уходя, она неожиданно, в самых дверях, резко остановилась и увидела, как Федя разминает папиросу.
— Ты гляди у меня! Только закури! — Тетя Варя пригрозила пальцем и кивком головы показала на Шадрина.
Когда дверь за няней закрылась, Федя положил папиросу на тумбочку и, сидя на постели, нащупал босой ногой тапочек. Вторую ногу он потерял на Волховском фронте. Осторожно, точно опасаясь, как бы внутри у него что-нибудь не лопнуло, он накинул на плечи халат, встал и, подхватив костыли, сделал плавный, точно на пружинах, большой шаг к двери. Но тут же круто остановился и строгим долгим взглядом оглядел палату.
— Лучанский, ты жив еще?
Небольшому толстенькому Лучанскому три дня назад вырезали аппендикс. Несмотря на то что легкая операция прошла как нельзя удачно и безболезненно, Лучанский третий день не шевелился. Он лежал в постели с таким страдальческим видом обреченности, точно из него выпотрошили все внутренности, и если он еще остался жив пока, то только за счет счастливой случайности.
На громкий окрик Феди Лучанский слегка вздрогнул и тихо простонал:
— Что ты надо мной издеваешься? Разве нельзя разговаривать потише?
— Я спрашиваю, ты жив еще? — громче спросил Федя.
Лучанский не отвечал. Он даже не пошевельнул губами. Обоим им врач строго-настрого запретил подниматься с постели неделю. Однако, несмотря на запрет, Федя мог пролежать спокойно только два дня. На третий он потихоньку, так, чтоб не видели врач и няни, добрался до курительной комнаты, где ходячие больные из других палат уже успели соскучиться по его неиссякаемым рассказам и анекдотам.
Встретившись с умоляющим взглядом Лучанского, Федя сделал озабоченное лицо.
— Ну ладно, Лева, ты меня извини. Хочешь, я поддам что-нибудь оптимистическое?
Федя расстегнул халат, намотал на поясницу одеяло, подпоясался полотенцем и снова застегнулся. Фигурой он стал походить на растолстевшего старца, у которого бедра шире, чем плечи. Сгорбившись и болезненно покашливая, Федя подхватил свои костыли и медленно зашагал по палате. Запричитал зловеще, обреченно, с трагической безнадежностью:
— Все в землю ляжем, все прахом будем… Какая разница, кто нынче, а кто завтра? Ведь говорила же няня, что умер недавно один больной после операции аппендицита. И все почему? Да потому, что судьба. И операция, говорят, прошла удачно, и чувствовал себя больной прекрасно, а вот возьми на четвертый день и зацепись в живое у него кишочка за кишочку. А там рядышком что-то лопнуло, вроде пленочка-перепоночка какая-то. И приключился антонов огонь. По-научному, сепсис, заражение крови. А все почему? Да потому, что громко чихнул. А почему, спрашивается, чихнул? Да потому, что в нос табачинка попала. А почему, спрашивается, эта самая сволочная злодейка-табачинка в нос попала?