Восхищенная Мишей Императором ребятня вытянула по — гусиному шеи, чтобы лучше все разглядеть и запомнить. Народ кругом шептался и дивился, может, не так шибко, как ребята, но порядочно. И было от чего дивиться: все на Мише Императоре точно чужое, не по росту, будто надетое наспех, но такое великолепное, немыслимое, что замирало сердце. И сам он, в звоне и скрипе, был немыслимый, не похожий на себя, но он, никто другой, сыночек бабки Ольги, счастливицы, тут уж обманываться не приходилось.
Видать, Бородухин, красуясь, и сам был много доволен собой и тем впечатлением, которое он произвел на односельчан и пришлый люд. Усмехаясь, задирая, как прежде, голову, важно и независимо откашливаясь, он подошел к столу заседавшего Совета, стукнул — звякнул каблуками, шашкой и шпорами и, как бывалый вояка, которому все надоело, особенно военные порядки, молодецки — небрежно коснулся двумя пальцами матерчатой своей крыши:
— Революционный привет!
И стал здороваться за руку с каждым сидящим за белой скатертью, козыряя, снисходительно сипя:
— Революционный привет!.. Револю… при…!
Звон и скрип, не умолкая, следовали за Бородухиным вокруг стола, только слушай и радуйся, наслаждайся. И ребятня во всю моченьку, без устали, делала это, торча на лежанке и печи.
Поздоровавшись с Советом, Миша Император покосился по сторонам, как бы слегка кланяясь народу в избе и на улице, глядящему в окна. Мужики в кути, не торопясь, закивали чуть в ответ. Они знали себе цену и осторожничали, чтобы не ошибиться, не перекланяться. Не такое нонче время первыми браться за шапки, гнуть головы, даже если ты и в самом деле генерал.
В окнах тоже не очень дружно тронули картузы, но какая‑то старуха, кажется, из Глебова, притиснутая к подоконнику и часто оттого охавшая, жаловавшаяся, что ее задавили, тут без всякого оханья и жалоб, внятно, со слезами умиления в голосе вымолвила:
— Здравствуй, дитятко родное, ненаглядное! Бог принес тебя в самый судный час, в нашу святую минуточку, спасибо!..
Покосясь — поклонясь, Миша Император поправил ремни на груди и, надуваясь грудью, кривясь немного на бок, на шашку, слегка облокотясь на нее, выставил картинно наперед правый сапожок со шпорой. Подождал словно на самом деле для того, чтобы все налюбовались досыта, переменил ногу, показал левый сапожок, выпрямился и, утвердясь посредине избы, сдвинув каблуки, отрывисто, почти строго — начальственно и вместе с тем снисходительно — покровительственно обратился к дяде Роде:
— Митинг? Добре, добре… Президиум? Могу сказать приветствие, лозунги фронтовика с позиции, также доклад про мировую революцию и что надобно сейчас делать в деревне… Масса слушала, знает? Опаздываете, товарыш — шы. Масса должна без задержки знать про сицилизм и эксприацию. Ихней хижине — завсегда мир, дворцам — одна кровавая смерть… Разрешите?
Дядя Родя не успел рта раскрыть, ответить, как фронтовик с позиции снял свою фуражку невиданного цвета, вовсе и не военную, пригладил прямой пробор слипшихся соломенных волос. Нахлобучив снова фуражищу, утонув в ней с ушами, Бородухин повернулся лицом к народу и привычно — уверенно засипел, закричал, сразу багровея от напряжения, невозможно выпучив глаза:
— Товарыш — шы! Как я приехавши с самого Западного фронта, из русских окопов, которые есть насупротив германских в ста шагах… Мы умираем заживо каждый день, товарыш — шы, и не хотим умирать и не будем. Минимум! Посему дозвольте мне передать массе пламенный революционный привет и разрешите поздравить массу с народной свободой… Известная всем гидра капитала, клика самодержавия и царизма свергнуты доблестной мозолистой рукой. Вот этой самой, товарыш — шы, которая не знает пощады! — показал он, потрясая растопыренной пятерней.
Пятерня была что надо, здоровенная, на двоих хватит. Перстней прежних, самоварного золота, со стекляшками вместо драгоценных камней, не видать, зато грязи порядочно, не успел, должно быть, фронтовик вымыть дома руки, торопился сюда.
— Нету больше ига кровавых тиранов, адью, мон шер! Есть одна свобода личности… Я сей минутой с поезда, со станции, радикально. Пришла горячая пора пожинать плоды революции… Масса меня понимает? — снисходительно спросил Миша Император, переводя дух. — Что такое революция? Революция есть полная, беспрекословная воля индивида. Поясню массе на примере. Вот я — с, Михаил Назарыч Бородухин, собственной персоной — с и есть индивид. Значит, я — свобода, она самая власть, закон. Ты — индивид, свобода, власть, и ты, и ты! — указывал он толстым грязным пальцем на кого попало в кути, в окна. — Масса! — заключил Бородухин, важно сипя. — Как она, масса, скажет, так и будет. А масса давно сказала: равенство и братство… А что мы видим на сегодня, товарыш — шы? А мы видим: деспот пирует в роскошном дворце. Множество деспотов, больших и малых, продолжают как ни в чем не бывало пировать… Почему они, а не мы? Долго в цепях нас держали, вот почему. Хватит! Бойкот. Долой деспотов! Максимум. Мы будем пировать в роскошных дворцах… Теперь массе понятно, что такое эксприация, конфискация, контрибуция?
— Ишь, слов‑то каких набрался… и не догадаешься, о чем орет, — завистливо шепнул Шурка приятелям.
— В Питере, на митингах в цирке, манеже еще почище кричат, — отозвался всезнающий Володька Горев. — Кому не нравится — свистят, кому нравится — хлопают в ладоши. Давай свистнем?
Но свистнуть они не посмели. К тому же Шурка не мог сказать в точности, что ему не нравится из того, что выкрикивал Миша Император. Кое‑что ему было понятно и нравилось, особенно пировать в роскошных дворцах. Но он знал поблизости только один дворец с башенкой на крыше, и пировать там без приглашения, насильно, ему определенно не хотелось, поэтому он колебался, соглашался и не соглашался с Бородухиным и оттого был сам не свой.
А Миша Император уже сипел, кричал на всю избу: — Режь! Жги! Пируй!.. Вот что такое, товарыш — шы, свобода индивида, то есть революция, если в ней разобраться по — научному, как пишет Карл Маркс. Беспощадная народная расправа над классом! Абсолютно… Великие отцы свободы индивида, такие наши генеи, запомните их фамильи навсегда, как Трудон, князь Кропоткин…
— И тут без князей не обошлось? — ехидно спросил кто‑то из мужиков с улицы. — Скажи пожалуйста, до чего размножилась дошлая династия царей, князей, ступить некуда!
Индивид повел выпученными, невидящими очами в сторону возражателя, откашлялся.
— Извольте — с, поясняю еще раз насчет династии. Кропоткин тут ни при чем. Был князь, да весь вышел. Говорю — переродился, стал отцом свободы личности. Династия вот — с, — кивнул он с усмешкой на славные свои сапожки, переступил ими, звеня шпорами. Отставил одну ногу, отставил другую на новое обозрение, может, кто не успел разглядеть. — С самого командира дивизии, генерал, снял, хромосские. Пускай генерал, немецкая харя, изменник, в обмотках щеголяет, а я похожу в его хромосских сапогах, прыцыпально…
За столом смеялись и усиленно моргали Яшкиному нахмурившемуся отцу, мол, хватит «представления», командуй, как на митинге делал, — «ваше время истекло».
«Масса» тоже откликнулась, но по — разному: — Матерь божья, владычица, уши вянут, чего болтает!
— Нет, почему же? Попировать можно, не грех… Дворец рядом.
— Да уж лучше сразу на большую дорогу с кистенем.
— Серчать — серчать, врать — не мешай!
— Какое вранье, где? — закричала Катерина Барабанова, пробиваясь опять к столу. — Правильно Миша бает, до последнего словечка! Говорю, войной надо — тка навалиться на богатых. Всем миром!
— А не жмут генеральские‑то сапожки? По ноге? — спрашивал крутовский столяр, щурясь, толкая соседей локтями. — Эх, ты, кукла — а ряженая! Засупонился, лампасник, Кузьма Крючков… Сними сбрую, ловчее балаганить, гляди.
— И где нахватался столько мусора, в кучу какую свалил… Когда успел? — качал головой, дивился Никита Аладьин, глядя с сожалением на сынка бабки Ольги. — Умное‑то глупостью покрываешь, как шапкой. Михаил, ты соображаешь, что городишь?