По пути Шурка забежал домой, кинул топор в сени, за порожний ушат, а в избу заглянуть не решился. Надо бы, конечно, укусить чего‑нибудь праздничного, давно пришла пора, и обложек от старых тетрадей следовало надрать и в комод слазать за цветочной бумагой. Надо бы, да боязно, — у мамки как раз сыщется для ненаглядного сынка неотложное дело, когда у него своих забот но горло. Есть и еще причина, и, может быть, самая главная, по которой Шурка не желает заходить в родную хату. Стоит ему увидеть отца, как тот, шаркая кожаным скрипучим сиденьем, ползает — елозит но полу, что‑то гоношит, делает, как становится невозможно стыдно за свое ребячество. Это он‑то, взрослый мужик, опора матери, торчит с утра на улице, шляется в Глинники, всякие елки сочиняет!
Но Шурке не хочется сегодня, в святки, ни в чем себе признаваться. Стужа весело пощипывает ему уши — не зевай, нахлобучь шапку поглубже! Хорошо, необыкновенно дымят паром замороженные колодцы на посаде. Каждый сруб — глыбища льда, наморозили мамки, наплескали ведрами за неделю, а сколоть лед не хватило рук перед праздником. И дышит вода в колодце, как полынья на Волге. Разве уйдешь домой, — колодец не пускает. А тут еще громко, беззаботно распевает — славит рождество — снег под ногами, и Яшка посулил книжку Майн Рида «Всадник без головы», страсть интересную, из школьной библиотеки, какую Шурка еще и не нюхал, и, самое важное, так хочется заняться игрушками, украсить поскорей елку, позвать ребят, удивить их, что он не признается себе ни в чем и перестает об этом думать.
Бежать бы им сломя голову дальше, ан Ванятка пристал, хнычет, просит помощи. В мамкиных худых валенцах (солома торчит из дыр), закутанный по глаза старым полушалком, пень пнем, еле двигаясь, он морозит у крыльца скамейку для катания с горы, так называемую «козулю», обливает ее из ковша водой.
Глядите‑ка, полнехонькое ведерко! Вот почему ушат в сенях пустой. И кто ему вынес на улицу такую прорву воды, хотелось бы знать?
От неумения и нетерпения лед у Ванятки выходит шершавый, плохой. На полушалке, на варежках куда больше льда намерзло, собственного.
— Блатик… покажи… как? — плаксиво скулит Ванятка. — Совсем не ездит! Помолозь!
— Есть у меня время! Сам катаешься, сам умей и морозить!
— Не молоэится, хоть леви… Блатик же, подсоби!
— Отстань! — рычит Шурка. — Отниму «козулю»! И лоток отниму. Куда ты его задевал, мой лоток? Он же здорово был наморожен!
Шурка дает Ванятке оплеуху, чтобы отвязался. Но пню не больно, его не прошибешь, он знай свое тянет, картавиг:
— Бла — атик!.. Хлиста лади…
— Ну что ты мальца обижаешь? — миролюбиво говорит Яшка. — Давай в самом деле поможем парню.
— Яса! — вопит и виснет на спасителе Ванятка. — На ковсичек! Облей лазик!
Шурка косится на окошки избы. Ох уж эти Яшкины внезапные нежности, доведут они до беды! Он боится, как бы мать не увидела его и не заставила носить воду в ушат. Но в избе не чутко матери и отца не слышно, и взрослый мужик успокаивается, хотя и продолжает ворчать:
— Рано тебе, сопляку, как я погляжу, «козулю» подарили… Катайся на толстой заднице, таковский!
— Обожди. Делать — так без обмана, — воркует между тем Яшка. — Давай, Саня, наморозим ему с навозцем. Лед‑то, знаешь какой крепкий получится, скользкий, только держись!
— Не учи ученого… — все еще сердится Шурка на задержку.
Однако идет во двор, приносит на лопате теплую еще коровью лепешку, шлепает ее на перевернутое днище «козули». Яшка старательно размазывает навоз щепочкой, обливает водой. Она кажется густой на холоде, стынет живо, тонким, прозрачным стеклом затягивает навоз. Умельцы рывками, с маху, поливают из ковша еще и еще — вода, тягуче расползаясь по доске, охватывает ровно скамейку. Вот и весь секрет: наращивай лед аккуратными слоями, не торопись; чем толще лед, тяжелее скамейка, тем быстрее покатится.
На загладку мастера засыпают свежий, золотистый от навоза лед снегом нагусто и растирают валенками.
— Теперь ледок что надо, лучше не бывает! — заключает Яшка, насвистывая. Он ставит скамейку и пробует ее.
— Я сам! Я сам! — кричит Ванятка, боясь, как бы добрые помощники не отняли у него «козулю» и не убежали с ней на шоссейку. Что греха таить, бывали такие случаи!
— Садись, прокатим, — подобрев, говорит Шурка, расщедрясь. — Живо, пузан, а то нам страсть некогда!
Ванятка, задыхаясь от счастья, торопливо, неловко усаживается на скамейку. Добровольцы вывозят его к липам, на гору, слаженную в оттепель некими заботливыми руками, и «козуля» сама летит вниз. Братик, не удержавшись, грохается в снег, визжит от удовольствия, не может встать, путается в полушалке и оттого визжит еще громче, радостнее.
Довольные, елочных и ледяных дел мастера трогаются дальше, своей дорогой. Навстречу им бегут — торопятся бес в юбке Клавка Косоурова и второй такой же бес, а может и почище, Окся Сморчкова, обе неодетые, без платков, в валенках на босу ногу. Как торчали дома, так и выскочили на улицу, скажите пожалуйста, какие жаркие! От щек девок хоть цигарки прикуривай, а навитые калеными щипцами и вилками кудряшки побелели на морозе, и голые тугие икры в синих мурашках. Ну и модницы — бесстыдницы голенастые!
Девки несут ржавые жестяные банки с керосином. Ребятам, конечно, все давным — давно известно: И что сегодня вечером начинаются посиделки, то есть беседа, у Вани Духа, он выломал, не пожалел, тесовую переборку в избе, для простора; и что снята изба девками на все святки, за жнитво, как всегда; и что Устин Павлыч Быков, уэнав, схватился за голову, каялся, рамы не вставил в заколоченной казенке, не догадался, обскакал — объехал его сызнова однорукий Тихонов, мародер, чует духом, — нечистый дух и есть, — где пахнет жареным. Отлично знают ребята и откуда тащат керосин девки. От бабки Ольги, больше не от кого. Бабка намедни побиралась на станции за кусочками, выглядела, что в кредитку завезли керосин, не будь дурой, раздобыла где‑то посудину побольше, денег взаймы у сродников вымолила и отхватила, говорят, пуда полтора, приволокла на себе со станции бидонище, что бочку, и торгует теперь помаленьку за хлеб и картофель, достает из подполья керосин бутылками и жестянками, кому сколько надо, кто нуждается в огоньке. Лавочница, не хуже Дуни с пальчиком, ай да бабка Ольга, молодец! Что прикажете ей делать: Миша Император на войне, Настя Королевна заговариваться, чу, стала, на смену Осе Бешеному, рукой — ногой, как прежде, не шевелит, а есть просит.
Шурке не хотелось думать, как лежит отрубленная, живая, вдавленная камнем в кумачовую подушку голова Насти с меловыми, сухими, как бы омертвелыми губами и мокрыми от слез, светлыми серыми звездами, которые все видят, но уже не все понимают. Может, Шурка виноват, зачитал, заболтал Настю обманными выпусками — книжками Миши Императора про сыщиков и разбойников, про счастливых возлюбленных, про разных герцогинь и баронесс, и теперь Настя, помешавшись, не знает, кто она такая: разбитая параличом сиротинушка, которую смерть позабыла, не берет, или счастливая возлюбленная, герцогиня, графиня, в золоченых туфельках, кружевном платье с вуалью, в брильянтах, убежавшая от постылого жениха с венчания, кинувшаяся на грудь милому с чужими, глупыми словами: «О боже, я твоя навеки!»
Ах, как плохо устроено все на белом свете: одна неправда, и не поворачивается никуда жизнь! Чего нет, того и подавай, вон тем же девкам, Оксе и Клавке. Хоть и форсят они, голенастые, торопятся с посиделками, а не больно веселые, как поглядишь. Еще не известно, будут ли парни на беседе. Может, напрасно сняли избу, зря обещали Ване Духу по четыре суслона ржи нажать каждая летом, а он, слышно, требует по пяти, разбежались бельма на даровых работниц. Пес с ним, нажали бы девки и по пяти суслонов, не поленились, да было бы за что спину ломать! Парней в округе наперечет, и все бракованные, которых по болезни не угнали на позицию. С кем гулять, любовь крутить?
А после святок начнется мясоед — отрадная зимняя пора до самой масленицы. Что он, мясоед, принесет — подарит девкам? Прежде каждое воскресенье в мясоед играли по деревням свадьбы. Не успеет ребятня потаращаться в церкви на одно венчание, как за оградой снова гремят — закатываются частые бубенцы, в церкви слыхать, обязательно надо бежать, встречать подкатившие к сторожке новые тройки и пары — заиндевелые кони в лентах, гривы заплетены косичками, хвосты подвязаны, в бантах. Народ разглядывает молодых, разодетых жениха и невесту, шаферов, родню, а ребята таращатся иа другое, самое интересное: на лошадей, ямщиков, ковровые санн, на пьяненьких дядей с расшитыми полотенцами через плечо. Эти веселые дядьки часто не шли в церковь на венчание, а забирались, путаясь ногами, под навес, усаживались на дрова и пробовали петь песни, пока их не оговаривали. Тогда они добывали откуда‑то из сборчатых шуб, из голенищ валенок сороковки, полбутылки, выбивали громко ладонью пробку и, причмокивая, тянули не торопясь по строгой очереди из горлышка, ничем не закусывая, только крякая и утираясь крепко полотенцами. Как тут уйдешь!.. А там нужно лететь за свадебным поездом в Глебово, на Хохловку, глядеть княжий стол, как веселятся гости, кричат поминутно «горько», пьют и едят за сдвинутыми столами, которые воистину гнутся — ломятся от студия, пива, четвертных с водкой, жареной баранины и свинины на противнях. Разодетые девки — подружки, сбившись в углу в кучу, величают не переставая песнями молодых — князя и княгиню — и родственников, зарабатывают серебрушки и целковые, особенно если нападут на хвастливого пьяного питерщика. бойкая, расторопная повариха с ухватом потешает пир, прнбаутничает, подавая кушанья. И все гости такие речистые, говорят эа столами складно — заслушаешься. Под конец обеда повариха молча ставит непочатый каравай, и гости поднимаются, благодарят за угощение. Неразрезанный каравай означает, что в печи пусто. Но еще долго будут сотрясаться пол и стены веселой избы, дребезжать замороженные стекла в окошках от пляски, гармони, выкриков. И хорошо ребятне в это время виснуть на подоконниках, потому что в кути и в сенях с раскрытой от жары, сырой дверью ничего не видно — так много толпится народу, и пар стоит в сенях, как в бане. А с улицы, в окошках, если примоститься половчее на завалине, найти щелку в ледяной толще, разглядишь и как отбивают каблуки расходившиеся — раэгулявшиеся гости и как сидят в красном углу, смотрят на пляску бледные, потные молодые, церемонно взявшись эа руки.