Пожалуй, это было всего убедительнее.
Тут же, на дворе, за конюшней, на ветру и морозе, было принято великое решение: самим немедля устроить елку почище, чем у барчат.
И вот елка срублена, крепко привязана к лыжам (пригодились‑таки, миленькие, ну, сослужите верную службу!). Один дед — мороз волоком, будто на санках, тащит дорогую поклажу по шоссейке, к селу, другой дед несет на плече топор. Обоим братьям — морозам жарко и весело. Пар валит у них от шапок и шарфов, из‑под воротников и вроде бы даже из валенок, так деды вспотели от трудов. Носы опять отсырели, они багрово — сизые, блестят. Щеки полыхают пожаром. Зато бороды, усы и брови пушисто — белые и такие важнецкие, мохнатые — не признаешь скоро друг друга.
И все вокруг, куда ни поглядишь, ни пощуришься, белым — белое: и морозная, искрящаяся в воздухе дымка; и заснеженные безмолвные поля, с молочно — кремовыми кустами заиндевелого татарника по межам; и ближние, за канавой, в сугробах, сосны и елки, можжухи — раскоряки в светлых, тяжелых, по самые пяты, тулупах и шубах; и дальнее Заполе на краю белесого, с голубизной неба. Этот дальний лес, подчеркнутый синью, такой нетронутой, густой белизны, что кажется, ничего уже не может быть его белее, и все‑таки белее всего и ослепительнее оказываются ресницы самих дедов — братьев, длинные, как бы липучие от холода. Солнце стоит в ресницах радугой, и если чуточку прижмуриться, балуясь, чтобы ресницы схватило, склеило, тогда весь этот белый сверкающий свет раскалывается вроде бы на части, становится неправдоподобно — смешным: снег — зеленый, елки — розовые, солнце — синее, небо — желтое, а Яшка Петух, дружище, — всякий помаленьку, полосатый, как верстовой столб.
Где‑то не близко грохнуло, раскатилось гулко по морозному простору, точно гром. Ребята не успели толком прислушаться, сообразить, что это такое и где, как ударило еще, глуше.
— В Заполе кто‑то стреляет зайцев… промазал, дуралей! — сказал Шурка.
— Не промазал, а добил, из двустволки, — поправил Яшка. — Кажись, и не в Заполе, правее пальнули, к станции… в барском сосняке, должно.
Они постояли на шоссейке, поспорили, навострив уши, даже шапки сняли, чтобы лучше слышать, не ошибиться. Гром больше не ударял, верно, правду сказал Яшка, добил охотник русака, фунтов на десять отхватил, жаркое выйдет самое праздничное — и себе и гостям.
— Собаки не чутко, не лает, вот диво, — размышлял вслух Яшка, напряженно хмурясь. — Без собаки на зайцев зимой не охотятся.
Теперь возразил Шурка:
— Поди‑ка! А забыл, прошлую масленицу дьячков сын тащил русака с Волги, с луга? Мы из школы, а он навстречу… Русачище перекинут через плечо, что теленок, задние лапы длинну — ущие, по снегу почти волочатся… еще дал нам потрогать, забыл? Собаки у них нету.
— Эх, бестолочь! — рассвирепел Яшка, не любивший, как известно, когда ему противоречили. — Да сам он, дьячков сын, был тогда собакой. Неужто не догадался? Шел, шел по следу и поднял зайца… Давай скорей! Домой пора, мамка‑то у меня еле ходит, — вздохнул Петух.
Шурка вспомнил отца и тоже вздохнул.
Они помолчали, прибавили шагу. На шоссейке ни подвод, ни пешеходов, обгонять некого и уступать дорогу тоже некому, — идется споро, без задержки, и думается вдвоем складно.
Скоро отцы и матери, выстрелы из ружья, зайцы и собаки выскочили из горячих голов, забылись. Неотложные ребячьи приятные дела живо заполонили порожние помещения под шапками — ушанками, набили добром чердаки до отказа.
Приятели громко, наперебой строят планы, как украсить елку. Выдумки следуют одна другой лучше. Цепи склеить из обложек старых, исписанных тетрадок, благо обложки разного цвета. Флажки Шурка берет на себя: у него в комоде, в собственном ящике, завалялись, помнится, обрезки настоящей цветочной бумаги. Еще из глины наляпать игрушек побольше, раскрасить, нарядить — вот тебе и снегурочки, зайцы, избушки на курьих ножках, барабаны, что только желается, пожалуйста, бери — не хочу. А звезду вырезать, конечно, из картона, из чего же еще, обклеить золотой бумажкой. На самом видном месте повесить на елку серебряную ракушку с красным рыбьим глазом. Может, Яшка еще чего ненароком в усадьбе подберет? Не будут же, слышь, год елку в зале держать. Игрушки, украшения снимут, елку выбросят на помойку, на дрова, глядишь, чего на сучках, в хвое останется, недоглядят барчата, они ведь рохли слепые, глупые. Огарки свечек придется стибрить у мамок, слазать на божницу, за иконы, в паутину — там, в пучке вербы, всегда торчат огарки… А деряба? Батюшки мои, забыли! Если посыпать дерябой на свечку, — полыхнет, как зарница, сто раз пробовали, и не обжигает, что твои бенгальский огонь, еще получше, вот увидишь… А где поставить елку? Да там и тут, без обиды. Сперва покрасуется у Яшки, мамка больная порадуется, потом перетащить елку к Шурке, пускай и батя поглядит…
Горько жалеют друзья, что не пославили нынче, как всегда, в праздник, поленились. Была бы у них сейчас прорва денег на елку.
Им невольно видится, как прошлое рождество обстряпали они ловко это заманчивое праздничное дельце вчетвером — с Катькой Растрепой и Колькой Сморчком, — по уговору. Объегорили всех христославов, затемно обежали избы в селе, раньше других ребят. Еще в церкви заутреня не отошла, а уж Яшка Петух прилетел, примчался из усадьбы, всех разбудил. И вот они, четыре грешные невыспавшиеся души, на морозе, зевая и поеживаясь, шепчутся — рядятся, с кого начинать славить. От снега все кругом синее какое‑то, зябкое, тревожное. Еще не светает, но звезды над головой заметно побледнели по — утреннему. Звезды большие, как снежные хлопья, мерцают слабо и все как бы падают — падают вниз, на ребят, и не могут упасть. Ярко светятся верхними половинками, заткнутые омяльем на ночь для тепла, окошки в избах, — бабы вовсю топят печи, стряпаются по — праздничному,
— С кого начнем? — торопит Шурка, скрипя зубами и валенками. — Может, с бабки Ольги? Изба рядышком…
Важно не просто опередить других ребят — надо облететь первыми те избы, на выбор, где мамки добрее, покладистее, не гонят ораву прочь, охотно пускают славить и дают денежки щедро, хотя и бумажными марками. Опоздаешь, надоест и добрым хозяйкам двери отворять, студить избу, денежки у них все выйдут, — ну и пляши на крыльце, хоть реви — не пустят, это известно по опыту.
Пока другие простофили из чужих деревень ломятся в избы подряд по посаду от церкви, клянчат, теряют дорогое времечко, надо успеть побывать первыми у Марьи Бубенец, сестрицы Аннушки, у Солиной молодухи и Минодоры — драчуньи и, конечно, у Марфы — работницы обязательно. Поначалу немного стыдно стучаться в сени, проситься, а потом, пообвыкнув, удачно отславив, отбарабанив раз, другой и третий, поднаторев, проситься уже не совестно. Яшка до того осмелел, даже не стучится в крыльцо, не кричит на всю улицу торжественно — громко: «Пустите Христа пославить!» — а просто — напросто ищет впотьмах знакомую щеколду на ощупь, и орава нахально вваливается в избу и с порога, без разрешения начинает старательно петь — завывать на разные голоса. Попробуй‑ка теперь тронь их, певцы дело делают, гнать поздно, грешно. Слушай, хозяюшка, да денежек припасай, раскошеливайся!
Да, отлично с мороза, сорвав еще в сенях шапку, постоять в кути, в полутьме, в тепле, которое в это утро пахнет щами с говядиной, аржаными лепешками, коровьим топленым маслом и березовым дымом. Жарко пылают дрова в печи, хозяйки нынче не жалеют поленьев, подкладывают, потому что варят, пекут, жарят для разговенья много, у кого что есть, и все такое запашистое, скоромное. Славно, ласково теплится в красном углу одинокая лампада перед образами, и трепетно горит крохотная, как очищенный от коры прутик вербы, свечка, прилепленная воском на божницу для украшения и зажженная ради праздника. По лавкам, на печи, вповалку, сбив в ноги дерюжки, спят, бывало, Минодорины ребятишки, мал мала меньше. Жалко тревожить их, а придется. Только запели христославы, — очнулась ребятня, подняла взъерошенные космы, закуталась дерюжками и замерла, счастливо вытаращив глазенки. Сама Минодора, простоволосая, одетая еще по — будничному, в заплатанной, старенькой юбке н мятой кофте без рукавов и пуговиц., раскрасневшаяся у печки и от того не похожая на себя, какая‑то молодая, крестится, слушая славление, потом задумывается, опираясь на ухват. По красивому, полному неподвижному лицу ее пробегают отблески огня, от этого губы как бы двигаются, словно Минодора с кем неслышно разговаривает. И не вспоминаются ее кулачищи, которыми она часто волтуэит ни за что глухого деда Антипа. На вдовьем‑то горе чем не нагрешишь, говорят бабы, а мужика все равно не воротишь, раз убит на войне.