Ой, какие чудеса высматривали они в капле воды под микроскопом! Стоило сунуться к трубочке, приложить к увеличительному стеклышку глаз, сощурив для удобства другой, как пропадали стены и окна класса, пропадал Григорий Евгеньевич, Катька Растрепа, от нетерпения накручивавшая на пятерню свою медную проволоку, — все, все пропадало как бы навсегда, будто и не было никогда и ничего на свете, кроме этого, иного, неведомого мира, который вначале окружает тебя кромешной тьмой. Да вот и самого тебя нет, ни рук, ни ног не чувствуешь, все похолодело и умерло от ожидания, одно сердце неугомонное стучит, да вытаращенный глаз, от напряжения налитый кровью, смотрит в трубку; глазу больно — до того он уставился, чисто впился в стекло, в его черный блеск.
— Я ничего не вижу!.. Ничегошеньки нету! Сломался микроскоп! — отчаянно — жалко вопит, сердится, погибает один растяпа.
— Спокойно, — говорит негромко, добро учитель и что‑то делает с твоей пустой, несоображающей башкой, — чуть подальше глаз от трубки… Вот так, ищи фокус… Нуте — с, как теперь?
— А — а! Вижу!.. Какие махонькие! Да сколько их!.. — слышен иной, теперь уже торжествующий глас.
— Ну, то‑то же.
Рогатые букарахи, палочки, обросшие волосинками, крошечные шевелящиеся цепочки, шарики с усиками, змейки, кусочки сжимающегося студня и еще невесть какая тварь невообразимой красоты, оказывается, живет себе поживает в капле воды, как в море, на вольной волюшке, на широком просторе. Эта немыслимая, невозможная тварюга плавает себе и ныряет, гоняется за добычей, пирует, отдыхает и вдруг на твоих глазах внезапно и просто делится пополам, умножается в числе, — жизнь кипит, погибает и рождается, бурлит, не зная удержу.
Шурке казалось, что он смотрит не в микроскоп, не в трубочку с увеличительным стеклом и зеркалом — отражателем, а в светлое движущееся окошко на Волге, очутившись сызнова ночью на завозне с жаровней и острогой, глядит, не отрываясь и не мигая, в чистую, густую, полную жизни воду таинственного Капарулиного царства…
От микроскопа каждого отрывали силой. И потом не одну неделю толковали, дивились ребята между собой про то, что видели в капле воды, рисовали с воодушевлением в тетрадках живые цепочки, палочки и шарики с усиками и дразнили девчонок «инфузориями».
А другой раз после урока с опытами затевалась игра — свалка.
— От холода тела сжимаются! — орал Двухголовый, тиская беззащитного Кольку Сморчка.
— От тепла тела расширяются! — подхватывал Яшка Петух н валил, растягивал на снегу Олега.
Неплохо также было, когда из обыкновенной бутылки по наставлениям Григория Евгеньевича общими силами сладили превосходную электрическую машину: и молния сверкала, и гром гремел, не так чтобы шибко, но треск слышен, а молния почти всамделишная: искорка перебегает в палец, если его подставишь, уколет, как иголкой.
И вдруг страшно захотелось самому делать опыты дома. Просто не было терпения, так желалось придумать какое‑нибудь открытие, очень важное, еще не известнее ученым, самому Григорию Евгеньевичу, на худой конец — похвастаться перед мамкой и батей, ну хотя бы перед Ваняткой, который, разинув рот и вытаращив глаза, ходит за тобой, точно привязанный. Важных открытий почему‑то не получалось, но соль, например, выпаривалась в баночке в печи замечательная — белыми кристаллами, целая ложка набралась, жалко было потом класть в щи. Такой солью надо не щи, не картошку солить, а только любоваться, положить за стекло. Потом ученый — опытник наливал на блюдце воды, клал бумажку, поджигал ее и поспешно накрывал пустым отцовским стаканом. Бумага сгорала, а вода всасывалась в дымный стакан, и скоро блюдце оказывалось сухое.
— Видал? Это, брат, сгорел кислород, которым мы дышим. Понятно?.. Вот вода и полезла заместо кислорода в стакан. Здорово?
— Стласть здолово… — шептал Ванятка, не спуская глаз со стакана.
Его удивляло еще больше, когда Шурка ставил стакан воды на лист бумаги на столе и стремительным, отважным движением вырывал бумагу из‑под стакана. Происходило действительно чудо: стакан не дрогнул, не качнулся, вода не плеснулась, будто бумагу под стаканом и не трогали. А листок, звон, уже в руке Шурки.
— Каково? Всем фокусам фокус! Правда?
— Еще лазик! — умолял братик.
И Шурка повторял «опыт» до тех пор, пока Ванятка однажды не пожелал наедине сам сотворить подобное чудо. «Опыт» у него почему‑то не удался, это стало известно вечером за ужином, когда пришлось наливать бате чай в чашку. Щурке тут же, за столом, здорово досталось от мамки. Он вынужден был прекратить опыты, а то бы, конечно, со временем обязательно сделал для науки самые наиважнеющие открытия…
В большую перемену ребята дружно тащили из класса в коридор ближние парты. Старшие волокли с улицы пару длинных, неструганых тесин из дровяного сарая. Мигнуть не успеешь, как стол для обеда готов. Все шумно, весело припасали ложки и хлеб. Первая очередь — малыши уже толпились у тесин с двух сторон группами по пять — семь ртов, пищали, принюхивались.
Из кухни давно и густо несло кислыми щами. Теперь к ним прибавился крепкий, сладкий смоляной дух. Шершавые мерзлые сосновые доски, отходя в тепле, чем больше сырели, тем сильнее пахли.
Нетерпение ребятни возрастало. Второй черед, слоняясь по пустым классам и около кухни, жевал корочки и выбивал по стенам барабанную дробь ложками. Кишки в животах шевелились, прямо‑таки рычали, спрашивая хозяев: скоро ли?
Наконец появлялась Татьяна Петровна, без очков, в белом фартуке поверх шерстяного платья, с засученными рукавами. Близоруко щурясь, зажимая уши, потому что ученики вдруг переставали ее слушаться и шумели, она, хмурясь и как бы улыбаясь, без очков вовсе не строгая, не похожая на себя, какая‑то немножко чужая, растерянная, торопливо проплывала на кухню. Там она бралась за деревянную, раскрашенную цветами, большую, как черпак, поварешку. Аграфена с ухватом, задрав горб, кидалась к печи, гремела заслоном. И тотчас в устье, скрипя по поду золой и углями, показывался знакомый всем голодающим черный от копоти и долгого жара, трехведерный, если не больше, коровий чугунище с отбитым краем, полнехонький густых палящих щей. Издали видно было, как лавровый лист, жареный лук и черные горошины перца плавали в чугуне поверх зеленого крошева. Малыши сразу стихали за доской, теснясь, прилаживались ловчее, загодя брались за ложки и хлеб.
— Гриша, давайте посуду… Готово! — кричала из кухни Татьяна Петровна, на этот раз совсем не сердито. Может быть, так ребятам казалось, потому что в этот миг не было для них на свете приятнее голоса учительницы.
И странно и весело было знать, что Гриша — это и есть Григорий Евгеньевич, Шуркин царь и бог. Он прохаживался по коридору мимо тесин и малышей с серебряной ложкой в боковом кармашке старенького пиджака. Григорий Евгеньевич посмеивался, дразнил ребят, легонько щелкая их по носам и лбам, и, кажется, больше всех поднимал шуму. Тут, услышав зов жены, перестав баловаться, он расторопно бежал на кухню, брал верхнее глиняное блюдо из подготовленной стопы посуды, стоявшей на столе, купленной им на свои деньги у карасовских горшелей. Учитель подставлял блюдо под красивую поварешку один, и другой, и третий раз и возвращался в коридор, смешно растопырив локти, чистым полотенцем придерживая блюдо, полнехонькое кислых щей.
— Тихо… Нуте — с, теперь совершенно тихо… иначе обожгу! — приговаривал он.
И осторожно ставил дымящиеся щи перед оцепеневшими от счастья малышами.
Затем громко, весело командовал: — Начинай!
И уже стучали ложки по блюду, залезая в самую гущину варева. Все шумно дули на ложки, хлебали, обжигались до слез, подставляя под руку, как взрослые, куски хлеба, чтобы не пролить даром вкусных, непохожих на мамкины щей. От старания скоро пот выступал у едоков на лицах и иные высовывались в некоем месте капли, без которых, как известно, не обходится у маленьких, да иногда и у больших, ни одно важное дело.
Приходила и Шуркина с приятелями очередь стоять за сосновой пахучей тесиной и возить кислые щи, обжигаясь, шумно схлебывая с ложки, стараясь побольше поддеть со дна белых, разбухших, как горох, редкостных перловых крупин, которые казались слаще сладкого. И каждый лавровый листок, попавший в ложку, старательно облизывался и обсасывался ребятами, прежде чем отправиться в общую кучу, к выловленным зернам перца и хлебным крошкам. А Колька Сморчок ел и лавровый лист, глотал, не раскусывая, горький перец, утверждая, что так щи скуснее.