Мать прошла вслед за сыном в кухню.
— Беда с этими мухами, — сказала она, сгоняя их с горячих лепешек, которые стыли на столе. — Накрою сейчас на стол и отдохну немного перед чаем.
Она ждала, что сын скажет что-нибудь в ответ, но он молчал. Поверх своей полосатой рубашки он начал натягивать толстую шерстяную фуфайку.
— Что ты делаешь? — спросила мать.
Он просунул руки в рукава пальто, которое прежде носил его отец.
— В такой зной! Да ты изжаришься.
Он надел старую фетровую шляпу.
— Можно мне взять мою сберегательную книжку?
Он не смотрел на мать; она осторожно опустилась на скамью, стоявшую около закоптелой стены. Вот оно и пришло. Ее первенец покидает их жалкое гнездо.
— Ты уходишь? — спросила она.
— Я должен уйти, мама. Не могу я больше здесь оставаться, — голос его звенел от возбуждения, — в этом месте. Тут ничего нет. Я хочу… Я хочу, чтобы у меня был граммофон… и велосипед.
Вот он и сказал все, что хотел; заявил о своих скромных желаниях. Он не мог взглянуть матери в лицо.
— Ты же знаешь, что у нас нет на это денег. — Она казалась такой жалкой и униженной. — Сынок, я делала для тебя все что могла. Не уходи от меня так.
Она начала тихонько всхлипывать. Он упорно глядел в сторону.
— С тобой остаются девочки, — в отчаянии крикнул он, стараясь заглушить одолевавшую его тоску. — Я… я буду писать… и пришлю тебе денег, как только подыщу какую-нибудь работу.
— Отец не виноват, — сказала она. — Ты же знаешь, он совсем не думал стать фермером. Это все проклятая пыль, которой он наглотался в шахтах; правительство выделило нам этот участок. Мы ведь не собирались задерживаться здесь… когда узнали, что дожди здесь бывают так редко…
Он направился к выходу, и ее монотонные объяснения оборвались. В голосе зазвучала мольба;
— Сынок, не уходи так сразу. Я спрошу отца, может мы все-таки переберемся в город. — Мольба в ее голосе звучала все настойчивее. — Поговорим вечером.
Заранее зная, чем кончится этот разговор, сын сказал:
— Мне надо идти, мама.
— Ты говоришь, тебе хочется иметь велосипед, — уже тише продолжала она. — У нас ведь есть Дарки.
— Дарки! Старая кляча. И притом она не моя. Кроме того, я хочу посмотреть людей и работать по-настоящему, а не просто помогать здесь по хозяйству.
— Ты нужен отцу на ферме.
— Нет, вовсе не нужен. Ты же знаешь — двоим здесь делать нечего. Мне надо уйти.
И ей пришлось сдаться.
— Где же ты спать-то будешь?
— Не пропаду. У меня хватит денег на первое время, пока не найду работу. Можно мне взять мою книжку?
Она отыскала ее в ящике кухонного стола под пачкой счетов и писем. Вот и все его школьные сбережения — несколько жалких шиллингов, которые он откладывал каждую неделю, по одному пенни в понедельник. Он взял книжку и тихо направился к выходу. Он боялся, что мать вздумает поцеловать его. Он не целовал ее уже много месяцев.
— Возьми с собой одеяло.
— Не надо. — Он знал, что одеял в семье не хватает.
Мать подошла к его койке.
— Тогда возьми свою подстилку.
— Нет, она слишком тяжелая. — Кроме того, ему надоело спать на грубых мешках из-под зерна; полдюжины таких распоротых мешков, сшитых вместе, в течение многих лет служили ему постельным бельем.
Мать сняла старый тонкий плед с кровати девочек.
— Они могут теперь взять твою подстилку.
В комнату вбежали девочки.
— Мам, можно взять одну штучку? Одну лепешечку?
— Ваш брат уезжает.
Девочки ничего не сказали. Они прильнули к матери и затихли. Она оттолкнула их.
— Возьмите себе по лепешке, — сказала она и начала складывать скромные пожитки сына: еще одну линялую рубашку, пару ботинок, рабочий фланелевый костюм; все это она завернула в плед.
— Где же ты сегодня ночевать-то будешь?
— Да не пропаду я, — выкрикнул он, горя желанием поскорее уйти.
Он знал, если он останется еще хоть ненадолго, если позволит себе посмотреть в ее испуганные глаза — он пропал. Важное решение, которое он наконец принял, пойдет насмарку. Пройдет неделя, и настанет новый воскресный день с его невыносимой, засасывающей скукой, и тогда уже не видать ему ни граммофона, ни велосипеда. Останутся только близнецы, которых тоже ждет унылая скука, да появится на свет еще один маленький крикун.
Они втроем провожали его довольно далеко — миновали поломанную проволочную изгородь, поднялись по желтому жнивью пшеничного поля на склоне холма и дошли до самой дороги. Они льнули к нему, старались заставить его приноровить шаги к их походке. Но он смотрел вдаль, куда его манили широкие горизонты, и, выйдя на дорогу, сказал:
— Мне надо торопиться. А вы получше присматривайте за мамой.
Он встретил ее жалобный взгляд, и на его глаза внезапно набежали непрошеные слезы. Он торопливо поцеловал ее.
— Ура!.. — вдруг закричал он, напустив на себя бодрый вид, и быстро зашагал по дороге.
Возглас недоверия и боли замер в груди матери. Сын оглянулся.
— Я напишу, как только попаду в город, мама, — крикнул он.
А потом они видели лишь облако пыли на дороге. Медленно побрели они обратно к своей лачуге — коротать унылый воскресный день.
Будущее принадлежит нам
Перевод В. Палладина
— Я приговариваю вас к трем годам тюремного заключения по каждому из двадцати пунктов обвинения…
Трижды двадцать — шестьдесят лет. Это значит — пожизненно. Мне двадцать пять лет. Я самый молодой из подсудимых. Нас тринадцать человек. Мы сидим в наручниках на скамье подсудимых в зале квинслендского суда. Я еще слишком молод, чтобы хладнокровно думать о том, что мне предстоит провести всю жизнь за решеткой. В голове не укладывается, что я не могу взять и выйти из зала суда на Рокхэмптон-стрит, вскочить на лошадь и помчаться… назад по той дороге, которая привела меня сюда. По длинной дороге, начинающейся у реки Хантер в северной части Нового Южного Уэльса, — неужели мне больше не суждено ездить по ней!
Я помню начало моего пути — ферму, где прошло детство. В пятидесятых годах мой отец купил хороший участок на берегу реки у отставного полковника, который выращивал главным образом сахарный тростник и бананы. Его землю обрабатывали условно освобожденные каторжники. Один из них, старый Джекоб, еще жил на ферме, когда я был маленьким.
Джекоб-то и рассказал мне историю дерева, ветви которого затеняли окно нашей столовой. Полковник, завтракая, мог видеть в окно, как надсмотрщик наказывал под деревом несчастных работников, и слышать их вопли. И Джекоб утверждал, что такое зрелище повышало аппетит его хозяина.
Джекоб был тихий и очень трудолюбивый. За что же секли его и таких, как он?
Над головой ярко-голубое небо, медленно плывут белые, как руно новорожденного барашка, облака; беззаботно трещат кузнечики; в кустарнике играют туземные ребятишки. Коала жуют нежные листочки эвкалиптов. Джекоб работает на полковника, полковник приказывает высечь его… Жестоко, несправедливо… а мне тогда было всего шесть лет.
И еще Дамми. Джекоб рассказал нам, что мать его была каторжницей. Она работала на ферме в тридцатых годах. Она родила Дамми в тот день, когда ее по распоряжению полковника высекли, привязав к дереву перед окнами столовой. Дамми, сын одного из надсмотрщиков полковника, был слабоумным и немым, но хорошим работником.
Когда я был маленьким, он никогда не расставался со мной. Мы вместе очищали пчелиные соты в дуплах деревьев, катались на самодельном челноке, пасли телят, копались на кладбище для каторжников, где под олеандрами находили скелеты и цепи, — цепи, при виде которых мое сердце начинало бешено колотиться от негодования при мысли, что людей сажали на цепь, как собак.
Хотя Дамми был взрослым, мой отец относился к нему, как ко всем неразумным существам на плантации — малым ребятам и собакам.
Мой отец, рыжебородый шотландец шести футов росту, задавал нам трепку, порой читал нам нравоучения и снова задавал нам — детям, собакам и Дамми — хорошую трепку, но никогда не бывал жесток в наказаниях, потому что мы были маленькие и беззащитные.