Последнее, пожалуй, было ближе к истине, потому что, когда он получал дурные вести из дома, нам не раз приходилось слышать, как его голос срывался от беспокойства, но тем не менее его круглое загорелое лицо светилось все той же неизменной улыбкой.
Наш маленький Неле (один из тех странных детей-старичков, которые и родятся как будто по ошибке И редко остаются надолго в этом мире) говорил, что Питер «плачет внутри».
Однажды, когда Питер был в Галгонге на похоронах балларатского золотоискателя, своего старого товарища, какой-то посторонний, с любопытством наблюдавший за ним, сказал, что у Маккензи такой радостный вид, словно покойный оставил ему наследство. Но вскоре ему пришлось изменить свое мнение: когда другой старый товарищ покойного стал произносить над гробом срывающимся голосом последние напутственные слова: «Мир праху твоему», из глаз Питера вдруг выкатились две крупные слезы и, скользнув по щекам, затерялись в бороде.
Питеру не везло. Первые три шурфа в Галгонге ничего не дали, а на четвертый раз каждому партнеру после оплаты расходов досталось приблизительно по сто фунтов. Большую часть своей доли Питер послал домой. Жил он, как и большинство золотоискателей, в палатке или, если удавалось найти, в какой-нибудь хибарке. Он сам убирался, готовил и даже стирал белье. Он не пил, не играл в карты и вообще не позволял себе почти никаких развлечений, но ни одному человеку в Галгонге не пришло бы в голову назвать старого Питера Маккензи скрягой. Как нам было известно из наших наблюдений, он тратил на себя очень мало. Он старался скрывать это и, когда приглашал нас к себе, запасался разными лакомствами, но ведь у ребят глаза зоркие. Кое-кто даже говорил, что Питер чуть ли не морит себя голодом, по я думаю, что его домашние об этом не знали, разве только он сам рассказал им потом.
Время шло. Минуло уже три года с тех пор, как Питер уехал из дома, но он по-прежнему был не в ладах с Фортуной. Приходили письма с подробными описаниями мелких домашних дел и упованиями на его скорое возвращение; с обратной почтой шли ответные письма, всегда бодрые, всегда обнадеживающие. Нигер не сдавался. Когда ему уж совсем приходилось туго, он работал поденно (худшее, что может случиться с золотоискателем), и бывало даже, что он брался чинить изгороди. Сколотив таким образом несколько фунтов, он подбирал несколько компаньонов, делал новую заявку и закладывал новый шурф.
Можно, конечно, восхищаться героизмом отважных путешественников в новых землях, среди враждебных племен. Но в упорстве и стойкости перед лицом нищеты, болезней и расстояния никто, по-моему, не может сравниться со старым золотоискателем — верным солдатом армии надежды.
На четвертый год его мытарств Питера постиг жестокий удар. Он со своей компанией заложил шурф «Угасающая надежда» неподалеку от Счастливой Долины. После того как они безуспешно копали несколько недель, его товарищи решили бросить заявку. У Питера было особое мнение о качестве здешней породы — мнение старого золотоискателя, и он приводил всевозможные доводы, уговаривая своих товарищей продолжить работу еще на несколько дней. Но тщетно он доказывал, что характер проб и строение пластов здесь точно такие же, как в «Коричневой змее» — богатейшей заявке штата Виктория. Тщетно он твердил им, что и в «Коричневой змее» не находили ни единой крупицы золота, пока не достигли золотоносного пласта. В это время добыча шла очень успешно в «Гомруле», в «Канадце» и на соседних россыпях, и его товарищи жаждали податься туда. Они не слушали никаких уговоров, и наконец Питер, наполовину переубежденный, ушел с ними в Лог Паддок, где они заложили шурф «Явата», который даже не оправдал расходов.
Тем временем несколько итальянцев заняли их прежнюю заявку и, углубившись всего лишь на несколько футов, сразу разбогатели. Когда Питер появился в Лог Паддоке, куда мы переехали раньше него, мы все заметили происшедшую в нем перемену. Прежняя улыбка еще мелькала у него на лице, но ему уже не стоило большого усилия сохранять серьезность по часу и больше. После истории с «Угасающей надеждой» это был уже не прежний Питер, и я часто думаю, как он, наверно, порой «плакал внутри».
Тем не менее он по-прежнему читал нам письма из дома и по вечерам приходил на кухню посидеть и покурить. Он показал нам новые фотографии своих детей, которые получил с последней почтой, но мне почему-то казалось, что эти фотографии не очень его радовали. Он показал их нам только через неделю после того, как получил, и, насколько нам было известно, кроме нас их никто не видел. Быть может, они напоминали ему о том, как быстро летит время, быть может ему хотелось, чтобы его дети оставались до самого его возвращения такими же, какими он их видел в последний раз.
Но все же была одна фотография, которая, по-видимому, доставляла Питеру огромное удовольствие. На ней был изображен прелестный пухлый малыш лет трех. Одетый в коротенькую рубашонку, он сидел на подушке, и на его круглой мягкой беленькой мордашке, которая едва виднелась над пухлыми пальчиками ножек, сияла улыбка, очень похожая на улыбку самого Питера. Питер не мог насмотреться на эту фотографию и всем ее показывал — фотографию ребенка, которого он никогда не видел. Возможно, он все же надеялся разбогатеть и вернуться домой, прежде чем хоть этот ребенок успеет вырасти.
В это время Маккензи со своей компанией разрабатывал заявку на верхнем конце Лог Паддока, на «том конце», как его называли. Мы жили на нижнем конце.
Как-то раз Питер пришел к нам с «того конца» и рассказал, что на следующей неделе они предполагают закончить закладку шурфов, и если в породе не появится признаков золота, они перейдут на россыпь «Счастливая мысль», неподалеку от долины Спесимен Флэт.
Свой шурф в Лог Паддоке они назвали «Nil desperandum»[7]. На исходе недели в поселке заговорили, что в пробах на «Nil desperandum» стало появляться золото. Немного спустя мы узнали, что Маккензи и его компания достигли золотоносного пласта и над их шурфом взвился красный флаг. Задолго до того, как началась промывка, среди старателей уже разнеслась новость: «Nil desperandum» оказался «золотой ямой».
Мы никогда не забудем того дня, когда Питер уезжал домой. Он забежал к нам утром, чтобы побыть с нами часок до отхода дилижанса. Он рассказывал нам о своем домике в Сент-Кильде, на берегу бухты. До сих пор он никогда о нем не говорил — вероятно, потому, что дом был заложен. Он рассказал, какой вид на бухту открывается из окон, и сколько в доме комнат, и какой перед ним садик, и как в ясные дни он видел из окна корабли, которые входили в устье Ярры, а через хорошую подзорную трубу были даже видны лица пассажиров на больших океанских пароходах.
Едва мать на минуту отвернулась, он затащил нас, ребят, за угол дома и украдкой сунул каждому в грязную лапку по соверену, отчаянными жестами и мимикой призывая нас молчать, так как мать была очень горда и не поощряла подарков.
И когда лицо Питера, сиявшее лучезарной улыбкой с верха дилижанса, исчезло вдали, сердца у нас заныли от щемящей грусти. Маленький Неле, любимец Питера, ушел в укромное местечко за свиным хлевом, сел там на выступ кормушки и собрался без помехи выплакаться с присущей ему методичностью. Но наш старый пес «Гроза аллигаторов» разгадал его намерения и, услышав всхлипывания, последовал за ним и стал утешать его, как умел, — толкаясь ему в лицо своим мокрым грязным носом и глядя на него своими забавно грустными желтыми глазами.
Новогодняя ночь
Перевод М. Ермашевой
В Овраге Мертвеца стояла глубокая мгла — мягкая, теплая, душная темень, в которой удаляющиеся звуки, вместо того чтобы становиться все слабей и замереть вдали, вдруг обрывались на расстоянии какой-нибудь сотни ярдов, а затем через минуту, прежде чем окончательно умолкнуть, с изумительной отчетливостью еще раз поражали слух, — как это бывает в ясные морозные ночи. Цокот конских копыт, спотыкающихся на неровной горной тропе, проложенной через седловину, шум летящих из-под них камней, поскрипывание гравия на невидимой боковой тропке сливались с приглушенными человеческими голосами; односложные слова произносились время от времени так подавленно и трепетно, словно люди везли труп. Опытный глаз — и то лишь на самом близком расстоянии — различил бы неясные очертания двух всадников верхом на местных лошадях и шедшую за ними на поводу третью лошадь с пустым седлом — дамским, что можно было бы легко установить, если разглядеть высокие седельные луки. Возможно, всадники попали на мягкую тропу или скрылись за уступом, — во всяком случае, прежде чем они могли достигнуть подножья холма, их расплывчатые очертания, цокот подков, звон колечек на поводьях и лязг стремян — все исчезло полностью и так внезапно, словно за ними захлопнулась звуконепроницаемая дверь.