— Она нехорошая, но драться не надо. Драться вообще никогда не надо. Так делают только плохие дети. Она очень плохая девочка, раз она говорит такие вещи. За такие слова нужно шлепнуть как следует.
— Шлепнуть — это все равно что стукнуть, да, пап?
Вопрос поставил отца в тупик. Он потер лицо ладонью.
— Да, — сказал он неуверенно, — это, собственно, одно и то же.
— А что надо было сделать, папа?
— Делай всегда, как я говорю, доченька, — вмешалась мать. — Повернись к ней спиной и отойди. Если девочка говорит такие слова, не нужно с ней разговаривать. Пускай она качается, а ты отойди.
Дочь один раз уже отклонила такое решение вопроса, как совершенно неудовлетворительное, но сейчас мать говорила убежденно, а отец молчал. И она опять взялась за карандаши. Отец наклонился над дневником.
«…Не успел ты приехать в Гонконг, как один англичанин сказал тебе это. Ты помнишь, тот чиновник в белом костюме. Вас познакомил пилот.
— Вы еще новичок на Востоке, — сказал он за кружкой пива. — Если позволите, я дам вам два-три полезных совета. Я ведь прожил здесь чуть ли не всю жизнь.
Ты что-то пробормотал в подтверждение его права давать тебе советы.
— Будьте осторожны в выборе знакомых, — продолжал он. — Общество не простит вам, если вы с первых же шагов будете знаться не с теми, с кем надо. А что касается китайцев, держитесь вежливо, но потверже. Они частенько дерзки. Пусть они всегда уступают вам. Сила для них — самый веский довод. Это грязный народ и обычно нечестный. Иногда кули лежат здесь прямо посреди улицы. Бывает, что и не подвинутся, когда надо пройти. Оттолкните их ногой. Не забывайте, вы белый, — нам надо оберегать свой престиж.
Затем отель и эта женщина с тонкими губами и жестким взглядом — та, что играла в бридж и была замужем за полковником.
— Вы хотите интервьюировать рикш? Но это же невозможно. Это животные, они не могут выражать свои мысли. И потом это просто не принято.
А вечером ты кликнул его в душной темноте. Он подбежал, неуверенно подняв к тебе усталое, мокрое от пота лицо. Ты сидел в его коляске со странным чувством унижения, стыда… Он был уже стар для рикши — ему было лет тридцать — и по сравнению с легко обгонявшими его более молодыми рикшами, казалось, еле передвигал ноги.
Он не кричал, чтобы дали дорогу. Его изъеденным чахоткой легким и без того не хватало воздуха. Он низко наклонил голову, судорожно напрягая остаток сил — грошовый остаток единственного товара, кроме которого ему за всю его жизнь нечего было продать. Он бежал по узеньким улочкам, благоухающим и зловонным, мимо домиков с вертикально висящими вывесками, потом зашатался, наклонился вперед и стал опускаться на землю.
Но ты видел, как тело его начало оседать, ты вцепился в подлокотники и удержался в коляске. Когда ты вылез, он лежал, уткнувшись в сточную канаву головой, изо рта его струйкой текла кровь.
Ты обнял его за плечи и оглянулся, — ты был уверен, что на помощь уже сбегается народ. Но никто не остановился. Прохожие, едва взглянув, шли дальше. Какой-то европеец в полотняном костюме торопливо отвел глаза и прошел мимо.
Ты был еще новичком на Востоке. Почти все они кончают, как этот, — с кровавой пеной на губах.
«Они здесь мрут как мухи, — сказали тебе. — Смерть для этих людей — пустяк».
В гавани плавает мертвый младенец, тихо колышутся маленькие руки и ноги. Ты стоишь на пароме и смотришь, а вокруг разутюженные белые костюмы поворачиваются к перилам спиной.
Куда деваться от этого ужаса!
Младенцы в сточных канавах, младенцы привязаны к согнутым спинам, младенцы, задыхаясь, ловят воздух ртом… золотушные, со слезящимися глазами, в гнойных болячках…
«Благословение божие почиет на Гонконге», — сказал один посетивший Гонконг кардинал, вдохновленный плодовитостью нищих…»
— Папа, если я повернусь К ней спиной, то уж я никогда не покачаюсь на качелях?
Девочка оставила карандаши и опять стояла возле его кресла. Все еще думая о другом, отец повернул голову. Неожиданно серьезный тон ее голоса вернул его К действительности, и вопрос девочки занял его внимание целиком.
— Да, — сказал он решительно, — тогда уж ты никогда не покачаешься.
Он достал из кармана пачку табаку и свернул папиросу; дочь не спускала с него глаз.
— Эта девочка больше тебя? — спросил он.
— У-у, она больше. Она, знаешь, какая большая!
— Мда-а, — протянул отец и, как бы про себя, добавил — Такую, пожалуй, не стукнешь!
— Пожалуй, не стукнешь, — с готовностью согласилась дочь.
— И вообще драться нельзя.
— Вообще драться нельзя, правда, папа?
— А на качелях были еще девочки?
— Были. Она всех оттолкнула на тот конец, где можно руку ободрать, а сама села на хороший конец.
Девочка немного подумала и сказала:
— А на хорошем конце было сколько хочешь места. Я только хотела с краюшку сесть, с самого краюшку.
— Вот ведь какая девчонка, — сказал отец. — Жаль, что меня там не было, я бы ей не позволил толкаться!
Девочке эта мысль понравилась:
— Ты бы ей не позволил, правда? — В голосе ее снова появилась настойчивость: — А что надо было сделать, папа?
— Не мешай отцу, доченька, — вмешалась мать. — Ему надо работать. Я тебе сказала, эта девочка нехорошая. Если она опять будет так говорить, совсем отойди от качелей. Отвернись от нее и отойди. Ну, нарисуй скорей маме собачку.
Девочка нехотя взялась за карандаши. Отец стал медленно перелистывать страницы дневника, потом снова задумался.
«…В этот вечер в Рангуне американка с цветами могра в волосах, сидя за столиком открытого кафе на Могол-стрит, кормила нищих. Погружая в рис, какаб и керри свои тонкие, унизанные перстнями пальцы, она перекладывала остатки с ваших тарелок в ржавые миски матерей, держащих детей на руках.
— Ну, хватит, — сказала она, брезгливо морщась, когда они снова потянулись к ней. — Подите прочь.
Тут же, насупившись, сидел ее муж; и ты чувствовал себя пленником этого круга, где общаться с народом означает лишь бросить подачку нищему.
— Сегодня я прочел объявление в газете, — сказал ты. — Группа бирманцев устраивает вечер, посвященный старинной бирманской музыке. Начало в восемь, и будет это… тут у меня записано, — и ты вытащил из кармана листок с адресом. — Я думаю пойти.
— Ни в коем случае, — сказал муж. — Этот район пользуется дурной славой. И потом ведь все это чисто туземное.
— Потому-то я и иду.
Она внимательно смотрела на него, пока он говорил, и вдруг, подчиняясь внезапному капризу, сказала тоном, не терпящим возражений:
— Мы все пойдем.
Комната была тесная, со всех сторон повернулись к вам удивленные лица бирманцев. И она, декольтированная, с вызывающей смелостью бесцеремонно расталкивала вежливо пропускавших ее людей.
К вам подошел председатель. Он был очень рад вашему приходу; Приятно познакомиться с европейцами, которых интересует культура его страны. Если угодно, он будет переводить. Выступают большие знатоки саунг геук — старинной бирманской арфы. Исполнять будут древние бирманские песни.
А кругом теснился народ, старики и молодые, горя одним желанием — слушать.
За решетки распахнутых окон цеплялись худые руки тех, кто стоял на улице. В темноте поблескивали белки глаз и зубы.
Ты был взволнован тем, что все эти люди, еще недавно казавшиеся тебе непостижимыми, ждут сейчас того же, что и ты. Вокруг стояла чуткая тишина, и язык этой тишины был понятен тебе.
А потом вышла старая-старая бирманка, изборожденная морщинами, и под аккомпанемент арфы высоким пронзительным голосом запела протяжную, словно вопль, песню.
Сидевший позади юноша наклонился к твоему, плечу и стал тихо говорить:
— Эта песня о жившей когда-то бирманской принцессе. Она ждет возлюбленного. Он не идет, — и вот она плачет одна.
Горестная жалоба песни лилась тебе в сердце, как неподдельное выражение человеческой печали.