Я почему-то постоянно раздражала своих домашних. Бабушка говорила: «В тихом омуте черти водятся», и она была, конечно, права. Внучка у неё была тихая, но непредсказуемая. И это держало домашних в напряжении. Я была ребёнок «не как у людей», и все мамины призывы и почти-приказы Фёдора стараться «быть как Аня Сергеева», неукоснительно стремиться к этому идеалу девочки, не имели никакого успеха. По двум причинам. Во-первых: для меня это было невозможно. (Я – в роли заводилы и хохотушки?!) Во-вторых: скучно. Скучно хотеть быть похожим на кого-то, кого тебе навязывают как образец для подражания, будь то Зоя Космодемьянская, или девочка-одноклассница. Пусть эти образцы хороши и даже идеальны (для кого-то), но они – не мои.
У меня – другие. Точнее: другой. И ради достижения, ради хотя бы крошечного приближения к нему я готова до умопомрачения качаться на качелях, улучшая свой вестибулярный аппарат. Я тренирую волю и знаю, чего я хочу. Только я никому про это не скажу. Собственно, для этого был и прыжок с балкона, и терпеливое лежание с горчичниками на спине до ожога, и борьба с жаждой летом, когда я не позволяла себе пить, мысленно говоря себе: «А что если бы я была в пустыне?»
Мой любимый фильм той поры – это «Последний дюйм», в котором полный набор героической романтики: отец-лётчик и мальчик, его сын, летят на маленьком самолёте на пустынный берег океана, это где-то в Африке, и отец погружается в океан для съёмок на кинокамеру акул, и акулы его сильно ранят. Мальчик тащит отца в самолёт, жарит безумное солнце, нет воды, чтобы утолить жажду, и звучит эта потрясающая песня: «Какое мне дело до вас до всех! А вам – до меня!…» Классная песня! А потом, под руководством теряющего сознание отца, мальчик ведёт самолёт… Иначе – отец погибнет. Но сын спасает отца! Ах, какой замечательный фильм!…
Я чувствовала, что мне нужны будут в будущем сила воли и терпение, и тренировала эти качества. Только никто про это не знал. А то, что скрыть было невозможно, как прыжок с балкона, окружающие называли экстравагантностью, чудачеством, или просто глупостью. Пускай! Я-то знала, что всё это складывается в мою внутреннюю копилку, и там это имеет совсем другие имена…
Но бесконечные указания «посмотри на Аню!» сделали своё недоброе дело: мне всё меньше хотелось общаться с этой действительно замечательной девочкой. Рядом с ней я чувствовала себя безнадёжно несовершенной. Настолько несовершенной, что стремиться к совершенству не имело смысла… Ибо совершенство было недостижимо. Как Эверест. Как Северный полюс… Не помню, чтобы в старших классах я бы пришла к Ане-большой просто так, поговорить о жизни. Или она ко мне. Вообще не помню, чтобы мы хотя бы раз общались друг с другом. Не в компании, а друг с другом. За все школьные годы. Этого не было. Может, её папа тоже говорил ей: «Посмотри на Лену!», но с другим смыслом: не будь, как она. (То есть – как я).
* * *
И кто б мог подумать тогда, что только с Аней-большой я потом буду переписываться всю жизнь. Впрочем, моей заслуги тут почти нет: это Аня-большая держит нас всех, не даёт распасться нашему классу. От Ани все эти тридцать (с лишним) лет после школы я узнаю все новости, радостные и печальные. Сначала были такие: женился, вышла замуж, родила, родился… Потом – через годы: развёлся, развелась… А дальше – совсем уж печальное: «умерла Фирочка», «умер Алексей Петрович, Борис Митрофанович…» Я не видела их после школы, в моей памяти они жили молодыми, и каждая такая новость – как ожог: такой молодой! такая молодая!… Но молодой на самом деле ушла только Фирочка. А потом и вовсе оглушительные: «Умер от язвы желудка Санька» (наш нежный одуванчик! не смог прижиться в этой жизни), «погиб под колёсами машины Витька» (тот самый Витька, который грезил машинами и не мог без них жить!)
Про тётю Олю, Аню-маленькую и невозможность любви
Тётя Оля – мама Ани-большой. Почему-то тётя Оля меня любила. Это было очевидно. Когда мы с ней встречались на улице, она светлела лицом и говорила так ласково всегда: «Здравствуй, деточка». Даже не знаю, за что она меня любила. А может, она всех любила, она вообще удивительная женщина – тётя Оля. Ольга Ивановна Сергеева.
Но тогда я не думала о том, что она любит всех, я чувствовала, что она любит конкретно меня, и от её ласкового «деточка» у меня внутри растекалось тепло… И я думала о том, что тётя Оля – самый добрый человек в нашем городе. И редкий человек, с которым мне совершенно легко и просто общаться. Пожалуй, таких людей всего два: тётя Оля и Аня-маленькая. Но с тётей Олей наше общение всегда короткое, на бегу, на пересечении тропинок-дорожек. Но зато с Аней-маленькой…
С Анечкой мы могли часами общаться через дверную щель. Был у нас такой обычай. Если мне зайти к ним в дом – то вроде пришла в гости, это уже основательно и не очень удобно. Если позвать Анечку на улицу – тоже вроде неудобно, у неё полно дома дел, ей не до гуляния сейчас. А так – через приоткрытую дверь – можно было общаться сколько угодно!
Хотя я всегда немножко смущаюсь, что я как бы похищаю Анечку у Ани-большой, и поэтому наше общение происходит не так часто, как мне хотелось бы.
Но всё равно я прихожу к ней. Эта тропинка – от моего дома к её дому, от моего подъезда к её подъезду – по диагонали через двор, эта тропинка самая нахоженная мной. Смотрю на фотографию (через сорок лет!), снимок сделан от порога бывшего моего подъезда, виден угол Анечкиного дома, смотрю и вижу мою любимую тропинку, она так и бежит все эти годы, что меня тут нет, а моя тропинка так и бежит: от моего подъезда к Анечкиному, так и бежит… Сквозь годы.
…Уже город моего отрочества постарел, обветшали дома, деревья вымахали вон куда, а некоторые и погибли от старости, и тётя Оля уже почти не выходит из дома, а больше сидит у окошка, а окошко смотрит на тот же двор с фонтаном без воды… И если приехать в этот город и пройти мимо этого окна, то тётя Оля улыбнётся тебе своей чудесной, светлой и тёплой улыбкой. И если лето, и окно открыто, то услышишь, как в незапамятные времена: «Здравствуй, деточка!» И опять почувствуешь себя той самой деточкой, у которой душа ноет от нехватки любви и ласки.
Теперь-то в жизни, слава Богу, всё в порядке, но, оказывается, затаился в душе укромный уголок, где живут грусть и недолюбленность. Этот уголок – отрочество: степь, ветер, неприкаянность, стремление вон из дому, жажда тепла и – невозможность тепла, жажда любви и – невозможность любви. И так это было хорошо, хоть изредка, услышать обращённое к тебе, полное нежности и сочувствия: «Здравствуй, деточка!»
Театр на стене
Театр теней на стене…
Клён за окном колышет на ветру ветвями, как руками…
Ночь. В комнате темно и, одновременно, светло от света фонаря за окном. Я не сплю и смотрю на белую стену, на которой разворачивается удивительный спектакль… Спектакль про мою жизнь, где главные герои – мои дорогие люди и я сама. Это так захватывающе! Оказывается, столько всего было!… И есть.
Васильевка
Ездили с бабушкой и Маришкой на недельку в Васильевку. Старое зеркало, мальвы под окном, петуньи… Самара, лес, неутомимая кукушка… Всё как всегда.
Устроившись на ветвях старой груши, читала Беляева… Бабушка мастерила для Маришки (как когда-то для меня) матерчатую куколку с волосами из кукурузных золотистых волосков (они почему-то называются «рыльца»), и Маришка заплетала эти прохладные, шёлковые рыльца в косички… Я тоже так делала, когда была маленькая. Всё повторяется. Всё идёт по кругу. И от этого как-то хорошо, спокойно на душе: есть в жизни что-то хорошее, что не кончится. Никогда.
Никогда не кончится Васильевка. Всегда будут цвести мальвы под окном белой хатки, розовые и тёмно-красные, измазанные в серёдке густой жёлтой пыльцой, всегда будет куковать задумчивая кукушка в прохладном лесу за рекой, всегда будут сидеть по вечерам на крыльце, вспоминая былое, три мои бабушки, одна родная и две двоюродные, но одинаково любимые – три сестры: Дарья, Матрёна и Евхимия, в девичестве – Волконские.