Фон этой живописной картины составляли серебристые стволы высоких осин, стоящих вокруг прогалины, а между ними все густо заросло ольшаником.
На прогалину выходили шесть тропинок; две из них словно бы поднимались прямо к солнцу, золотившему вдалеке верхушки деревьев, остальные же четыре расходились, как лучи звезды, и исчезали в синеватой чаще леса.
Этот своеобразный зеленый зал казался самым свежим и цветущим местом во всем лесу.
Жильбер вошел в него по одной из тенистых тропинок.
Окинув взором до самого горизонта картину, которую мы только что описали, Жильбер перевел взгляд ближе и первым делом в полумраке глубокой ложбины увидел поваленное дерево, на котором сидел человек в сероватом парике и с мягким и тонким лицом; одет он был в кафтан из грубого коричневого сукна, такие же панталоны и серый пикейный жилет. Его стройные мускулистые ноги обтягивали серые бумажные чулки; на носках и пятках запыленных башмаков с пряжками виднелись следы утренней росы.
Подле сидевшего на поваленном дереве человека стояла раскрытая зеленая коробка с только что сорванными растениями. Между коленями у него была зажата палка из падуба: ее округлый набалдашник поблескивал в полумраке, а заканчивалась палка лопаткой дюйма в два шириной и три длиной.
Все эти подробности, которые мы так расписываем, Жильбер схватил одним взглядом, однако прежде всего он обратил внимание на ломоть хлеба; старик отщипывал от него кусочки, ел сам и по-братски угощал зябликов и зеленушек; высмотрев издали желанную добычу, птицы стремительно налетали на нее и с веселым щебетом уносились назад в чащу.
Старик следил за ними живым и благожелательным взглядом; время от времени он запускал руку в узелок, сделанный из клетчатого платка, доставал оттуда черешню и вслед за очередным кусочком хлеба отправлял ее в рот.
— Отлично, это то, что мне надо, — проговорил Жильбер, раздвигая ветки и направляясь к одинокому старику, который наконец вышел из своей задумчивости. Не пройдя и половины расстояния, отделявшего его от старика, молодой человек понял, что тот — человек спокойный и добрый, и сдернул с головы шляпу. Старик, в свою очередь заметив, что он не один, окинул взглядом свою одежду, застегнул камзол и запахнул кафтан.
43. БОТАНИК
Приняв решение, Жильбер подошел к старику. Подойдя, он открыл рот, но тут же снова закрыл, так и не вымолвив ни слова. Решимость его улетучилась, теперь ему уже казалось, что он собирается просить милостыню, а не требовать то, что принадлежит ему по праву.
Заметив робость молодого человека, старик, похоже, почувствовал себя несколько спокойнее.
— Вы хотите что-то сказать мне, друг мой? — положив хлеб на дерево и улыбнувшись, спросил он.
— Да, сударь, — ответил Жильбер.
— И что же вам угодно?
— Сударь, я видел, как вы бросали хлеб птицам, а ведь сказано, что их питает Господь.
— Безусловно, питает, молодой человек, — подтвердил незнакомец, — однако рука человека — одно из средств, которым он для этого пользуется. Если вы хотите меня упрекнуть, то зря: нигде, ни в пустынном лесу, ни на людной улице, брошенный хлеб не пропадает. Здесь его уносят птицы, там — подбирают бедняки.
— Знаете, сударь, — возразил Жильбер, необычайно взволнованный проникновенным и мягким тоном старика, — хотя мы с вами и в лесу, мне тем не менее известен человек, который поспорил бы с птицами за ваш хлеб.
— Это вы, друг мой? — воскликнул старик. — Вы случайно не голодны?
— Очень голоден, сударь, клянусь вам, и, если вы позволите…
С предупредительностью и сочувствием старик схватил ломоть хлеба. Но вдруг, словно передумав, устремил на Жильбера свой живой и проницательный взгляд.
При внимательном рассмотрении Жильбер и в самом деле не очень-то походил на голодающего: кафтан на нем был опрятный, хотя кое-где испачканный землей. Сорочка белая, так как в Версале он надел свежую, только мятая и влажная, ясно свидетельствовавшая, что молодой человек провел ночь в лесу.
Кроме того, изящные руки с длинными пальцами выдавали в Жильбере человека, предающегося по преимуществу размышлениям, а не занятого физическим трудом.
Жильберу хватило такта, чтобы понять недоверие и колебания незнакомца, и он поспешил помешать тому сделать выводы, которые, как он понимал, окажутся не в его пользу.
— Я испытываю голод, сударь, если не поем двенадцать часов, — объяснил он, — а сейчас уже сутки, как у меня не было ни крошки во рту.
Правдивость слов молодого человека подтверждалась выражением его лица, дрожью в голосе и необычной бледностью.
Старик более не колебался или, вернее, перестал опасаться. Он протянул юноше хлеб и платок, в котором лежала черешня.
— Благодарю, сударь, — проговорил Жильбер, отодвигая платок, — благодарю вас, мне вполне достаточно хлеба.
Он разломил его на две части, одну взял себе, а другую возвратил обратно, после чего сел на траву неподалеку от старика, рассматривавшего его со все возрастающим удивлением.
Трапеза длилась недолго. Хлеба было немного, а на аппетит Жильбер пожаловаться не мог. Старик не тревожил его ни единым словом, лишь молча, украдкой поглядывал на молодого человека, делая при этом вид, будто поглощен растениями и цветами, лежавшими в коробке: они, словно желая вдохнуть свежего воздуха, распрямлялись и поднимали свои благоуханные головки к жестяной крышке.
Увидев, что Жильбер направился к пруду, старик с живостью воскликнул:
— Не пейте здесь воду, молодой человек, она заражена гниющими останками растений, а на поверхности плавает лягушачья икра. Съешьте лучше несколько черешен — они освежат вас не хуже воды. Берите, прошу вас, я вижу, что сотрапезник вы ненавязчивый.
— Это верно, сударь, навязчивость противна моей натуре; я ничего так не боюсь, как показаться навязчивым. И я только что доказал это в Версале.
— Ах, так вы идете из Версаля? — разглядывая Жильбера, спросил незнакомец.
— Да, сударь, — ответствовал молодой человек.
— Это богатый город. Чтобы умирать там с голоду, нужно быть или очень бедным, или очень гордым.
— Я, сударь, и беден и горд.
— Вы что, повздорили со своим хозяином? — неуверенно осведомился незнакомец, вопросительно глядя на Жильбера и одновременно продолжая раскладывать в коробке растения.
— У меня нет хозяина, сударь.
— Друг мой, это ответ человека излишне тщеславного, — откликнулся незнакомец, надевая шляпу.
— И тем не менее он верен.
— Нет, молодой человек, у каждого из нас есть хозяин, и лишь гордыня заставляет вас утверждать, будто у вас его нет.
— Как это?
— Видит Бог, все мы — старые и молодые — подчиняемся закону некой высшей власти. Одни покоряются людям, другие — принципам, и самый строгий хозяин — не обязательно тот, кто приказывает и заставляет повиноваться окриком или ударом.
— Пусть так, — согласился Жильбер, — но в таком случае мною правят принципы — это я готов признать. Принципы — вот единственный повелитель, которому мыслящий человек может повиноваться без стыда.
— И каковы же ваши принципы, интересно знать? На мой взгляд, вы еще слишком молоды, чтобы иметь сложившиеся принципы.
— Я, сударь, знаю, что все люди — братья, что каждый человек при рождении принимает на себя определенные обязательства по отношению к своим собратьям. Я знаю, что Господь вложил в меня некое достоинство, и как бы ни было оно ничтожно, я, признавая достоинство других людей, имею право требовать от них, чтобы они признавали и мое, если, конечно, я его не преувеличиваю. А раз я не совершаю ничего несправедливого и бесчестного, я вправе требовать к себе известного уважения, хотя бы потому, что я — человек.
— Вот оно как. Стало быть, вы учились? — полюбопытствовал незнакомец.
— Увы, нет, сударь, я лишь прочел «Рассуждение о неравенстве» и «Общественный договор». В этих двух книгах заключено все, что я знаю и, быть может, о чем мечтаю.
При этих словах молодого человека глаза незнакомца вспыхнули. Он сделал невольное движение и чуть было не сломал бессмертник с блестящими лепестками, который никак не желал укладываться вдоль стенки коробки.