— Невозможно, — согласилась Андреа. — И если ее высочество действительно такая добрая, а мне кажется, что так оно и есть, то она удовлетворится, как сама сказала, цветами, которые я ей поднесу, и чашкой молока.
— Да, — согласился барон, — но только вряд ли ей придутся по вкусу мои кресла, на которых она переломает кости, и стенные панели, которые оскорбят ее взор. Черт бы побрал все эти причуды! Хорошенькой правительницей Франции будет женщина, позволяющая себе такие фантазии! Дьявольски интересная восходит заря нового царствования!
— Отец, как вы можете так говорить о принцессе, оказавшей нам столь высокую честь!
— Я предпочел бы бесчестье! — воскликнул старик. — Кто сейчас знает про Таверне? Никто. Наша родовая фамилия дремлет под развалинами Мезон-Ружа, и я надеялся, что она вновь выйдет из безвестности, но при других обстоятельствах — когда придет надлежащее время. Однако мои надежды оказались тщетны: из-за каприза какой-то девчонки она явится на свет потускневшая, запорошенная пылью, жалкая, ничтожная. И скоро падкие на все смешное, живущие скандалами газеты примутся трепать ее в своих гнусных статейках, описывая посещение могущественной принцессой жалкой лачуги Таверне. Черт побери! У меня родилась идея!
Барон произнес это таким тоном, что брат и сестра вздрогнули.
— Что вы хотите сказать, отец? — спросил Филипп.
— А то, — проворчал барон, — что полезно знать историю. Если граф Медина[45] мог поджечь собственный дворец, ради того чтобы заключить в объятия королеву, я могу поджечь какой-нибудь сарай, чтобы избавиться от необходимости принимать дофину. Пусть принцесса приезжает.
Молодые люди, расслышавшие только последние слова, с беспокойством переглянулись.
— Пусть приезжает, — повторил Таверне.
— Она вот-вот будет здесь, — объявил Филипп. — Я поскакал через лес Пьерфит, чтобы на несколько минут опередить дофину со свитой, так что ее скоро следует ждать.
— В таком случае нельзя медлить, — произнес барон и со стремительностью двадцатилетнего юноши выбежал из гостиной, помчался в кухню, выхватил из очага горящую головню и помчался к сеновалу, заполненному соломой, сухой люцерной и бобовиной. Когда он уже был около сенного сарая, сзади неожиданно вынырнул Бальзамо и схватил его за руку.
— Что вы делаете, сударь? — воскликнул он, вырывая из рук барона головню. — Австрийская эрцгерцогиня — это ведь не коннетабль де Бурбон[46], чье присутствие так оскверняло дом, что лучше было его сжечь, нежели допустить, чтобы в него вступил презренный предатель.
Барон, бледный, дрожащий, недвижно застыл; с его уст исчезла привычная улыбка. Ему ведь пришлось собрать все свои силы, чтобы ради защиты чести — чести в его понимании — принять решение, исполнение которого превратило бы вполне сносное, хоть и скромное, существование в полнейшую нищету.
— Поспешите, сударь, — продолжал Бальзамо, — у вас едва остается время сбросить домашний халат и облечься в наряд, более приличествующий случаю. Когда при осаде Филипсбурга[47] я познакомился с бароном де Таверне, у него был большой крест ордена Святого Людовика. Я не знаю такого наряда, который не выглядел бы богатым и элегантным, будучи украшен этим орденом.
— Сударь, — отвечал ему Таверне, — но ведь тогда дофина увидит то, чего я не хотел бы показывать даже вам, — в каком я прозябаю ничтожестве.
— Успокойтесь, барон. Все будут настолько заняты, что даже не обратят внимания, новый у вас дом или старый, богат он или беден. Проявите, сударь, гостеприимство, это ваш долг дворянина. Что же останется делать врагам ее королевского высочества, а их у нее немало, если ее друзья станут поджигать свои замки, лишь бы не принимать ее под своим кровом? Не предвосхищайте грядущих неистовств, всему свое время.
Господин де Таверне подчинился с той же безропотностью, какую он уже продемонстрировал однажды, и пошел к детям, которые, беспокоясь из-за отсутствия отца, повсюду разыскивали его.
Бальзамо же молча удалился, словно для того, чтобы завершить некое начатое дело.
14. МАРИЯ-АНТУАНЕТТА-ИОЗЕФА, ЭРЦГЕРЦОГИНЯ АВСТРИЙСКАЯ
Бальзамо был прав — времени почти не оставалось: обычно тихий подъезд, ведущий от проезжей дороги к дому барона де Таверне, огласился стуком колес, топотом копыт и голосами.
Показались три кареты, и ехавшая первой, хоть и была раззолочена и украшена мифологическими барельефами, выглядела, невзирая на все свое великолепие, такой же запыленной и также заляпанной грязью, как остальные; она остановилась у ворот, которые держал распахнутыми Жильбер, чьи глаза и нервная дрожь свидетельствовали о волнении, охватившем его при виде стольких высокопоставленных особ.
Два десятка блестящих молодых кавалеров выстроились у дверцы первой кареты, откуда вышла, опираясь на руку человека в черном кафтане с большой лентой ордена Святого Духа, девушка лет пятнадцати-шестнадцати с просто причесанными ненапудренными волосами, хотя при всей своей простоте ее куафюра возвышалась надо лбом не менее чем на фут.
Прибытию во Францию Марии-Антуанетты, ибо это была она, предшествовала слава о ее красоте, чего всегда так недоставало принцессам, которым предназначено было делить престол с нашими королями. Трудно было составить определенное мнение о ее глазах, которые, не отличаясь особой красотой, выражали по ее желанию самые разные чувства, особенно же столь противоположные, как благосклонность и пренебрежение; у нее был превосходной формы нос, красивая верхняя губа, однако нижняя, аристократическое наследие шестнадцати императоров Священной Римской империи, слишком толстая, слишком выпяченная и даже как бы чуть-чуть отвислая, казалось, находилась в гармонии с ее прелестным лицом лишь тогда, когда на нем изображались гнев либо негодование. Она обладала великолепным цветом лица, и было видно, как под нежной кожей струится кровь; ее грудь, шея, плечи отличались божественной красотой, а руки поистине можно было назвать царственными. Она выработала две совершенно различных походки: одна — твердая, благородная и, быть может, чуть стремительная; вторая, какой она шла сейчас, — мягкая, плавная и, можно сказать, ласкающая взгляд. Ни одна женщина не делала реверанс с большей грацией, ни одна королева не умела лучше здороваться с подданными. Приветствуя десятерых человек, она наклоняла голову, и этим одним-единственным поклоном каждому воздавалось то, что могло ему польстить.
В тот день у Марии-Антуанетты были взгляд и улыбка обычной женщины, причем женщины счастливой; она приняла решение до вечера забыть, если это будет возможно, что она дофина. Лицо ее было безмятежным и мягким, глаза светились благожелательностью. Стан ее облегало платье из белого шелка, а ее прекрасные обнаженные плечи прикрывала шаль из кружев плотного плетения.
Едва ступив на землю, она тут же повернулась к карете, чтобы помочь выйти из нее одной из своих статс-дам, которая по причине возраста была несколько грузновата; затем, отказавшись от руки, предложенной человеком в черном кафтане с голубой орденской лентой, она пошла вперед, с наслаждением вдыхая воздух и бросая вокруг внимательные взгляды, словно желала полностью воспользоваться столь редко предоставлявшейся ей свободой.
— Какое дивное место, какие прекрасные деревья, какой прелестный домик! — восторгалась она. — Какое, должно быть, счастье жить здесь, дыша этим воздухом, под густым кровом этих деревьев!
В этот миг появился Филипп де Таверне, за ним шла Андреа в сером шелковом платье, волосы ее были заплетены в косу; она опиралась на руку барона, одетого в красивый кафтан голубого королевского бархата, остаток былого великолепия. Надобно заметить, что, следуя совету Бальзамо, барон не забыл надеть ленту ордена Святого Людовика.
Увидев их, дофина остановилась.