Что можно сказать о нем, как о человеке, не впадая в неуместную откровенность? Остроумный, сыпавший экспромтами по всякому случаю, веселый в обществе, пользовавшийся симпатиями, А. Перфильев был по существу острым и тяжелым неврастеником, с большой склонностью к ипохондрии и мнительности. На службе он был хорошим товарищем, всегда готовым помочь, чуждавшимся всяких интриг, очень добросовестным работником, и человеком, никогда не умевшим добиться чего-нибудь и заставить считаться с ним. Он прекрасно знал и любил русскую литературу, хорошо играл на рояли, в молодости пел, очень любил музыку и обладал прекрасным слухом. Музыкальность, мелодичность слышится почти во всех его стихах. В газете или журнале он работал быстро и охотно на любой работе; стихи и прозу писал очень тяжело и мучительно, большей частью по ночам. У него было болезненное самолюбие, но не хватало выдержки и упорства для работы над собой. Он любил природу, цветы в особенности, уют, и зверей. Что касается романов, — а они составляли всю его личную жизнь, заполняя ее целиком, так что ни для чего другого не оставалось места — то все они были фактически так или иначе неудачными. Обычно он метался между двумя женщинами одновременно, из которых одна была недостижимой, — и нередко, на несколько встреч, влюблялся еще «мимоходом» в третью. При этом он действительно был искренним во всех случаях и всем писал стихи. К любимой в данный момент женщине он был чрезвычайно внимательным и готовым действительно на все (что он и доказывал на деле, нередко совершенно утрачивая всякое понятие о добре и зле по отношению к другим), — но верным он не мог быть никак и никому — может быть, именно потому, что был поэтом. В одном из четырех стихотворений, посвященных мне, он сказал уже очень давно: «Только те, которых не ревнуют, И которым не дарят Мечты, В смертный час придут и поцелуют Заостренные черты». Что я и сделала. Мюнхен, 1973 г. Ирина Сабурова Александр Ли (Перфильев). Стихотворения из сборника «Снежная месса. Стихи. 1924–1925». Рига: Пресса, 1925 Богу — на память Скоро Октябрь забрюзжит, засутулится, Вылезет ночью седой старичок, Тихо напудрит безмолвные улицы, И на деревья накинет платок. В ситечко дунет, с улыбкою мудрою, В тихую, сонную, мглистую даль, Ласково веря, что снежною пудрою Можно запудрить земную печаль. Встану тогда, с незажившими ранами, Выйду, поймаю Его за рукав. — Ну-ка, напудри голодного, пьяного, Я утомился и след мой кровав. Ну-ка, напудри немые булыжники, Те, что сдавили усталых людей. Знаешь ли, что фарисеи и книжники Вновь распинают Твоих сыновей? Лжешь, не напудришь царапинок жизненных, Острых порезов и пьяных Голгоф… — Он не послушает слов укоризненных, Хмурых, надрывных, страдальческих слов. В ситечко дунет, с улыбкою мудрою, Яркие искры рассыплет вдали, Ласково веря, что снежною пудрою Можно запудрить болячки земли. «Не молюсь я больше в светлом храме…»
Не молюсь я больше в светлом храме На закате сумрачного дня… Жизнь не пряла бледными руками Тонкой пряжи счастья для меня. Об одном мечтаю в дни заката: Тихо лечь в глубокие снега, И забыть манившие когда-то В голубой каемке берега. Все забуду, униженья даже, Твой печальный образ сохраня, Потому что — нет на свете пряжи Тонкой пряжи счастья для меня … Памяти Лийки В опустевшей детской колыбели Я оставил все свои мечты. И живу без смысла и без цели … В опустевшей детской колыбели Вся любовь, вся нежность, я и ты. Свет лампады, бледный луч луны, Шепот сказок, тихой песни трели. Мало этих песен мы пропели, Мало сказок рассказать успели — И теперь они уж не нужны — Стало пусто в детской колыбели… «Люблю мою древнюю Землю…» Люблю мою древнюю Землю, Ее касанья чту, Ее печали приемлю, Впиваю ее красоту. Молюсь я другой святыне, Другие песни пою, И часто в своей гордыне, Не помню Землю свою. Но, если б в Иные Страны Мы что-нибудь взять могли, Я взял бы присыпать раны Щепотку родной земли. «В вечерней мути шумной улицы…» В вечерней мути шумной улицы Ищу всегда твой нежный след, И заставляет долго щуриться Случайный женский силуэт. Полно вечерними заботами, Тепло укутавшись в манто, Шурша по снежной пыли ботами, Ползет безликое ничто… Когда ж мелькнет фигурка тонкая, Такая близкая для глаз, Растет на сердце что-то звонкое, И обрывается тотчас… И у витрин, где лампы светятся, Вгляжусь — не ты, конечно, нет… Я знаю — нам придется встретиться Не здесь — во мгле других планет… Твое пророчество чудесное Земля не может истолочь, И охраняет твердь небесная Молитвы, брошенные в ночь. «Зимний ветер так колюч и хлесток…» Зимний ветер так колюч и хлесток, Жжет лицо, царапает его. Вот и он — знакомый перекресток, Но на нем не видно никого. Треплет ветер, точно очумелый, Белоснежный Божий пуховик. Буду ждать тебя я вечер целый, Пряча щеки в мятый воротник. Гулко бьет цветной стеклярус града В ободок фонарного стекла. Может быть, мне ждать тебя не надо? Может быть, не выйдешь из тепла? Может быть, с скучающей зевотой Просто ляжешь с книжкою в постель, И забудешь, что томится кто-то На углу, в собачую метель? Тихо скажешь, что в такую стужу И собак не выгонит никто; И прижмешься, ласковая, к мужу; Он тебя укутает пальто. И заснешь, забывши про бродягу, Не услыша мой безмолвный крик. Я вздохну, и тихо-тихо лягу Под фонарь, на Божий пуховик. |