Сбросив ненужную ткань и наготы не стесняясь,
очи слепые всевидяще в очи людские вперивши,
вышли они из вагона, невозмутимые боги,
встали один за другим на опаленную землю.
Быстрый, буйноволосый, ветром и светом объятый,
левую руку простер бог — не лиру ли просит? —
юное тело поет музыкою и лучами.
Слушают боги и люди солнцехвалебную песню.
Деву нагую смутить взгляды людские не могут —
нет, смущена она песней мрамора вечно живого.
Светлой прохладной рукой нежные груди прикрыла,
лоно закрыла свое — чистую чашу цветка.
Рядом, сбросив покров, доверчиво и величаво
властная дева стоит, сильна, хотя и безрука.
Третья — тонка и стройна, решительна и быстронога,
к дальнему лесу бежит рядом с ласковой ланью.
С нею наперегонки, крыльца к ногам привязав,
жезл троекрылый неся, шлем окрыленный надевши,
мчится Олимпа гонец, счастья лукавый разносчик.
Вот что случилось в Умани в году восемнадцатом, летом,
на удивленье и смех всего Восьмого полка.
Что это было? Видение? Или насмешка это?
Вышел вперед комиссар. И колыхнулась толпа.
И комиссар увидел очи старинных божеств,
трепет их тел неподвижных, рук их извечный жест.
Крепко задумался он, не слыша людского табора:
«Знал я, что где-то есть древней религии идолы,
знал, что где-то творят их из белого мрамора,
но думать о них не думал, очи мои их не видели,
и вот они стоят передо мною,
стоят, прекрасны, светлы и спокойны,
как ясный сон, как солнце после боя,
как светлый мир, увиденный сквозь войны.
Мне никогда такое не встречалось
и первый раз приходится дивиться,
увидев тел прекрасных величавость
и каменные, но живые лица.
Да где бы мог я повстречать таких,
прекрасных, просветленных, неизменных,
в труде и тьме угрюмых дней моих,
в кромешной мгле шахтерских смен подземных
иль в маршах и сраженьях дней военных?
И пусть сейчас посмотрит наш народ,
как хороши и величавы люди
и что для нас недальний час придет,
когда, как бог, прекрасен каждый будет.
Пускай заглянут люди в глубь годов,
пусть видят красоту пред их приходом.
В Софиевку я отвезу богов,
чтобы сияли перед всем народом.
Конечно, это надо утрясти
с укомом,
чтоб использовать
для конкретных целей политпропаганды
среди бойцов
и трудящихся масс Умани».
Подумав так,
комиссар повернулся
и пошел к вокзалу.
И тогда
из толпы немой и потной,
усмехаясь, вышел ротный,
и вослед глядели все,
как вышагивал перроном
в беспардонных галифе,
схожий брюк чудным фасоном
со спесивой буквой «фе»,
с толстой, чванной буквой «эф»,
как шагал он фанфароном,
расфуфырясь фертом-фатом,
всех фартовых франтов шеф,
и под плюшем ворсоватым
зада двигался рельеф,
шел он, распален до дрожи,
гневен, напряжен, упрям:
«Не пора ли бражку божью
порубать ко всем чертям!»
Он ощущал, что где-то внутри него,
где-то под дыхом, под горлом, как жжение,
мрачная жажда уничтожения
перекипает
и гнева звериного
вспышки и выплески вырваться просятся.
Злости не вытерпеть. Жженья не вынести.
Стихла оравы разноголосица.
Выдержать? Нету труднее повинности!
Выстрели!
Слышишь! Возьми да и выстрели!
Пусть просвистит, просечет и расплющится,
пусть разлетится осколками быстрыми,
в пыль распадется мрамор небьющийся.
Маузер лязгнул,
лег на локоть.
Выстрел.
Отдачи рывок.
Вскинул расколотый локоть
пулею раненный бог.
Качнулся, словно подался к пакгаузам.
Бежать? Куда? И как?
Вновь черно-сизый маузер
влип в горячий кулак.
Ствол напряженно и медленно целится.
Сморщился плоский кирпичный лоб.
Теперь уже никуда не денется.
Вмазать. Врезать. Чтоб разнесло б.
Он не промахнется. Он не промажет.
Голая девка плечо ему кажет.
Раз. И два. И три.
И вдруг
маузер брякает оземь. Эй, это что еще?!
Ротный взвился. Кому-то — каюк!
Кто посмел? Пристрелить за такое позорище!
Он не прощает подобных штук.
Маузер поднял. Где этот друг?
Ты у меня еще в землю зароешься!
Стихла толпа.
Стоит политком.
Смотрит спокойно прямо в глаза его.
Бросится? Кинется? Свалит пинком?
Сбесится? Бить в него прямо из шпалера?
«Сдать пистолет!» Комиссар протянул
руку к сведенным пальцам комроты.
Маузер лязгнул, словно рванул,
с яростью лютой, с жаждой охоты
и сразу собачьим рыльцем поник,
словно приказ его дула достиг,
и комиссар его принял в ладони,
а перед ним, одинок, невелик,
франт и рубака стоял на перроне.
Мелькнувши штанами с картиной прославленной,
друзьями оставленный, словно отставленный,
пошел он к вокзалу перед конвоиром.
Утром снова зашумело, загудело, завело
так, что в рамах забренчало недобитое стекло.
То на площадь у вокзала, крыта пылью и загаром,
шла музыка и сияла медь, подобно самоварам.
Снова горны загорнили, бахнул басом барабан.
Снова гром копыт пронесся и тачанок ураган.
Гей, тачанка за тачанкой, все в коврах, за рядом ряд.
На них сена по вязанке, пулемет на время снят.
А на этом сене боги развалились тяжело,
чтоб не било, не валило, не ломало, не трясло.
А вокруг глазеют толпы уманцев и уманчанок
и глядят не наглядятся на процессию тачанок.
Всяких уманцы видали им неведомых гостей,
штук двенадцать за полгода перевидели властей,
но таких вот, небывалых, лучезарных и чудесных,
не видали никогда здесь на улицах уездных.
Вот поднялася богиня на крытой коврами тачанке,
белые очи уставив в дымку уманских улиц.
Смотрит поверх людей. Серы они и невзрачны,
горестны и угрюмы, но не устроят глумленья
над обнаженным телом, над животворным лоном.
Вслед за богинею бог кажет разбитой рукою,
словно путь указует сквозь Умань в вечность, в сиянье,
в светлый гай Украины, в добрые думы народа.
Встал на третьей тачанке гигант крутобородый —
стан завернут в хламиду, он к толпе наклонился,
хочет щедрой рукой людям отдать свой свиток,
Кто с полным правом примет через два тысячелетья
писанную великаном повесть о бедах и вере?
Юноша, вестник крылатый! Какие несешь ты вести
бедным домишкам местечка, шумным каштанам парка?
Что ты несешь? Отраду? Отблеск небес? Упованье?
О, утоли нашу жажду! Развесели наши взоры,
горькие взоры. Мы — люди, мы — боги из плоти и боли.
Мы дожидаемся вести, подвигов наших достойной,
и принимаем вас, жители горных вершин,
не как пришельцев сторонних, как неразлучных друзей,
милости просим к нам, в наши земли и думы.
Так или очень похоже
думал в тот час комиссар,
едучи сзади тачанок
и подгоняя гнедую прутиком свежей лозы.
Год был щедрым на ливни. Шла гроза спозаранок.
Выпьют боги Эллады нектар степной грозы.