ГОЛЛАНДЕЦ ЛЕТУЧИЙ Опьяни меня цепкою тучей, нежной болью меня опьяни! Я не твой – я голландец летучий, не такой, как они. И пускай эти строки корявы, но, главу не подставив мечу, не ищу я надежды и славы, только верности женской ищу! Я плыву сквозь фарфор шоколадниц, полупризрачный сон-снеговей, крепкоскулый усатый голландец неких полуиспанских кровей. И неважно, в каком я колете, и в какую я кожу зашит, и в какие рыбацкие сети мой корабль опуститься спешит. Я на рейде. Опутанный бытом. Будто нищий, поэт иль бандит. Лишь наяда под острым бушпритом в мои зоркие очи глядит. В пляске радуг, причуд и созвучий протекут мои утлые дни. Я не твой – я голландец летучий, не такой, как они! И в своей разрушительной боли я лечу на торосы и льды, неприкаянный шут поневоле иль Скитальчество Чистой Воды. Милый друг, за рассветною тучей расточатся угрюмые дни. Я твой муж, я – голландец летучий, не такой, как они. Погляди, как, волны не касаясь, повинуясь ночному лучу, не раскаиваясь и не каясь, выше пены, как глиссер, лечу! И покамест я не на приколе, и пока не на дне я морском, неприкаянность яростной боли не уляжется в сердце мужском. В недрах этой галеры шатучей ты души моей не схорони. Я не твой – я голландец летучий, не такой, как они. Между мной и тобой – поколенья. Не кляни ж мою душу, сестра. Мы с тобой – золотые поленья одного голубого костра. И когда-нибудь, в прошлое канув, я скажу, никого не кляня. – На высоком костре океанов без зазренья сожгите меня! «Захлопнули дверцу…» Захлопнули дверцу и взмыли в лазурь, а женское сердце осталось внизу, и губы без дрожи в изгибе витом, и взлетных дорожек упругий бетон. А там за оконцем – лазурная мгла обрушена солнцем на ребра крыла, и, грузно вгрызаясь в шатер темноты, колесам на зависть, рокочут винты. Повисли колеса под фермой руля, и каплями плесов покрыта земля, и мир одинаков, наивен и груб в макетах бараков, градирен и труб. Когда бы, когда бы, когда б ты была, как липы и грабы, сильна и светла, чтоб в сердце своем воплотить благодать, чтоб только вдвоем и грустить, и страдать, чтоб розовым плесом в рассветную муть к свинцовым колесам беспечно прильнуть. НАВЗИКАЯ
Когда во мне взыграет ретивое, из мартовских томлений возникая, мы встретимся, и я тебе присвою медлительное имя Навзикая. Оно звучит печально и напевно, изысканно и чуждо — и, однако, его носила юная царевна, отрада среброкудрого феака. А ты милей, и праведней, и краше, а ты – неутоленная истома, а ты, наверно, Нюра или Маша, или Тамара, в просторечьи Тома. А ты не уподобишься царевне и церемонно поведешь плечами, – «что в имени тебе моем», как древле чрезмерно любопытным отвечали. А дома засыпают домочадцы, и снова наступает миг разлуки, а я бы мог смолчать и отмолчаться, до боли сжав твои глухие руки. И больше нет ни радуг и ни зарев, и больше нет сердец неугомонных, и мне сигнализирует фонарик последнего из четырех вагонов. МАРИЯ Там, где меркнут огни городские, я листаю волну и прибой. Маня, Маша, Маруся, Мария, весь я полон, Мария, тобой. О тебе в испытаньях тревожных плачет круг золотых фонарей, и к тебе атеист и безбожник обращается с песней своей. И в какой научился он школе – он, пожалуй, не знает и сам – этой песни молитвенный колер посвящать твоим кротким глазам? Как впервые, иль там не впервые, как осенних лесов Златоуст, кареглазое имя Мария сердцем вымолвил в пламенный куст? Там, где меркнут огни городские, обрывается ветер тайком; ты – Мария, Мария, Мария, как маяк над судьбой и песком. Мы у жизни немногого просим, только чтоб копошилась, как мышь, эта зябкая зимняя осень в шелухе пожелтевших афиш. И чтоб там, где четыре стихии и над морем – бульвар городской, ты, Мария, Мария, Мария, укрощала их тонкой рукой. Теплоходы растают в тумане, в каботаж уплывут катера, но каких заклинаний словами может сдвинуться эта гора, где гудят все четыре стихии, где мы сдержанной страсти рабы, где заветное имя Марии – будто смерть иль веленье судьбы? |