Есть у каждой поры свой особенный норов.
Между тем об заклад я побиться готов:
это было в Эпоху Чернильных Приборов,
на исходе тридцатых, разъятых годов,
где цвели виршеплеты, экстазы надергав,
рифмы сложные выстроив в поте лица…
Сколько было, друзья, не английских Георгов,
а восторгов по поводу выеденного яйца!
Подымала эпоха на флаг свой планшайбы –
усмотри некий блюминг и вмиг опупей!
И из каждой, трагически тонущей, лайбы
сорок тысяч вымучивалось эпопей.
Жизнь и смерть отошли на потребу зевакам,
с разужасных плакатов глядел супостат, –
с высочайших небес леденеющим знаком,
восклицательным знаком летел стратостат.
Сотворяли Дейнеки постыдные фрески, –
наперед уже было всё как есть решено, –
и в отчаянном шорохе, громе и треске
звуковое, как ересь, рождалось кино.
И звучали акафисты столь велегласно,
что и вчуже того устыдиться не грех, –
до того уж всё было трагически ясно, –
что и слезы не в слезы, и хохот не в смех!
Саблезубая летопись дачных заборов, –
и – сегодня, сейчас – торопливо воспеть…
Это было в эпоху Чернильных Приборов,
где роскошный нефрит и постылая медь.
Всё как есть превзошли мы. Не в банковском сейфе
наше счастье, а в сжатьях медлительных льдов.
И в каком-то там полупридуманном дрейфе
целый год изгилялся «Георгий Седов».
Паровоз наш летел. И на чахлой дрезине
догонял его вечный лирический слог…
Эти девушки в тапках на белой резине, –
эпилога не сыщешь – всё вечный пролог!
Надо было хоть чуточку приостановиться, –
поумнеть, хоть на миг, – оглядеться во мгле.
Но в державной тоске воздымалась десница
Единицей Восторга на грешной земле.
Где ж ты, девочка? Где ж ты, девчонка, беглянка?
Может, век для тебя был нетворчески груб?
Белый дым, как Дух Банко над кровлей Госбанка, –
белый призрак зимы над флотильями труб!
Мой державный корабль! О каком карнавале
стихотворцы поют в бедном ЦПКиО,
Если наш разъединственный лирик в опале, –
окромя же него не сыскать никого!
Что ж! На смену надрывным «Вы жертвою пали…»
Дунаевский явился с мажором его!
Так Дух Банко витает над спящим Госбанком,
над угрюмым Макбетом, зарезавшим сон, –
и на смену былым пулеметчицам Анкам
Карла Доннер приходит и ейный шансон.
Это смена формаций, где новые предки,
где гоняет коней Ипподром Мелодрам, –
где в отчаянно модной пуховой беретке
вдруг сверкнул синевой шалый блеск монограмм.
Обрывалась эпоха с паденьем Парижа,
чтоб четыре десятилетья спустя
обернуться бесстыжею Эрой Престижа,
жигуленком в размытом окне колеся.
Снег ложился на тонкую жесть лимузинов.
(Отчего ж ты таких прохиндеев растишь,
губошлепые чванные пасти разинув,
Лживый Сертификат, Безгаражный Престиж?!)
Век свое отшагал. По венкам и котурнам,
несомненно проехал каток паровой.
Мы ликуем, объяты катаньем фигурным,
мы ликуем, богаты катаньем фигурным,
это наш общий тодес : ко льду головой!
Мы ликуем. Всего нам на свете дороже
олимпийских реляций возвышенный дух,
хоккеистов разъевшихся сытые рожи,
романтический бред разбитных показух.
И вгоняют коньки свою сталь ножевую
в идиллический студень, в искусственный лед.
Кто же, кто же безмерную душу живую
в эти папье-машёвые торсы вдохнет?..
Где-то в самом изломе, в излете, в исходе,
где на Пресне – в проеме – ротаций валы, –
дым белесый расцвел на ночном небосводе,
в наслоеньях морозной ликующей мглы.
Там, свершая свою золотую крюизу
в заколдованном, в дивном, в безгрешном кругу,
вновь ПОГОДА НА ЗАВТРА бежит по карнизу,
обещая нам оттепель или пургу.