«Вальтер фон дер Фогельвейде…» Вальтер фон дер Фогельвейде, бренный образ человека, австрияк, всего вернее, из тринадцатого века, певший гимн в честь милой дамы, пахарь стихотворной нивы, сочинявший эпиграммы и слагавший инвективы, — женщин он любил, конечно, искренне и любострастно, удивительно беспечно и пленительно прекрасно. Ну а птички на привале, что на них весьма похожи, хоть не сеяли, не жали, а бывали сыты всё же. Ну а птички на привале, благостны и деловиты, хоть не сеяли, не жали, а бывали всё же сыты. Он лугами и полями шел, вздымая тост заздравный. С птицами и королями он беседовал как равный – австрияк, всего вернее, из тринадцатого века, Вальтер фон дер Фогельвейде, вечный образ человека. Ну а птички на привале, вроде вальтеровой свиты, хоть не сеяли, не жали, а бывали всё же сыты. Ну а птички на привале хоть не лезли вон из кожи, хоть не сеяли, не жали, а бывали сыты всё же. Ну а пташки на привале – Певуны, не паразиты! Хоть не сеяли, не жали, а бывали всё же сыты. А что с голоду не помер Вальтер – было просто чудом, потому что не был Вальтер кесаревым лизоблюдом. ВЕНГЕРСКАЯ РАПСОДИЯ I. «В тишине печальных буден…» В тишине печальных буден, где судьба играет в кости, я хочу оставить людям строки нежности и злости. Не всегда ведь, не всегда ведь попадаешь прямо в точку, – людям я хочу оставить, как Франциск, одни цветочки. Не ищу пустого блеска, обращаясь к яснолицым, – я хочу, как тот Франческо, обратиться к певчим птицам. Проповедовать за дверью некой самой высшей лиги мудрость высшего доверья, как романтики-расстриги. Я хотел бы, небезвестен, причастившись горней тайне, обернуться КНИГОЙ ПЕСЕН в духе истинного Гяйне. Мы о людях скверно судим и о тех, что яснолобы; я хочу оставить людям строки нежности и злобы! II. «В сугробах, в сугробах, в сугробах…»
В сугробах, в сугробах, в сугробах осталась судьба бытия, – в тех северных снежных утробах тревога и вечность моя. И всё, что мечталось и пелось, и всё, что звенело в былом, отвага, любовь и несмелость, и – в шалую тьму напролом! В таинственном шуме и блеске судьба омрачилась моя, — студеных ночей арабески на стеклах былого литья. Я в темном эфире витаю, дышу неземной тишиной – не таю, не таю, не таю и этой безгласной весной. На этой асфальтовой корке, на этой студеной земле глаза мои мстительно-зорки, как некогда, в дивном тепле. В забытые комнаты эти мы входим с морозной черты, усталые взрослые дети ушедшей во тьму красоты! III. «Душою старайся постичь…» Душою старайся постичь всё то, что в судьбе промелькнуло: прислушайся к отзвукам гула, его темноту возвеличь. Как свет, превратившийся в слух, взметнись изобильями блеска, метнись, будто алая феска в оконце ночных повитух. Будь верен весны колыханью, плыви – удивленно-сутул – туда, где возносит Стамбул над синей босфорской лоханью свои минареты. Впервые душою смятенно ответь, что славная вышла мечеть из греческой Айя-Софии! Будь весь как волшебная страсть, старайся в немыслимой смуте, клубясь словно Облако сути, душой к Византии припасть! IV.Ференц-Йожеф Время лезет вон из кожи, – где ж ты, бедный истукан, Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф, благородный старикан? В день Гоморры и Содома ты влачишь (или зачах?) бремя Габсбургского Дома на худых своих плечах! Все мы, все мы постояльцы благодушных поварих… Не собьет в таперах пальцы звучный Кальман Эммерих! Где же нынче молодежь их в доломанах тех времен?! Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф, облетевший старый клен! Где же, где же, где же, где же русских троек бубенцы, галицийские манежи, будапештские дворцы? Кем он будет подытожен, век, ушедший в тишину, там, где Лемберг, там, где Пожонь и не знают про войну? Ярко блещут магазины массой бемского стекла, – прут мадьяры и русины в ночь медвежьего угла. Не цветною кинопленкой в синема полуживом – въявь, былое время, мондкай , говоря мне, время, мондкай о величии самом! Время спит в масонских ложах (снится новая скрижаль!), – Ференц-Йожеф, Ференц-Йожеф, от души тебя мне жаль! Мир взрывается, пригожих сонаследников гоня… Бедный Йорик, Снежный Ежик, — четверть царства за коня! |