СИНИЙ ВЕЧЕР Синий вечер за окном, за окном снега, – а у нас есть теплый дом: тех, кто нынче в доме том, не страшит пурга. Синий вечер за окном. Синяя пурга. «Понимаешь, я твой номер…» Понимаешь, я твой номер повторяю как молитву, а беда, когда молиться начинают доктора: как студентка на экзамен, как охотник на ловитву выхожу, а вслед несется: «Эй, ни пуха, ни пера!» Почему мы излагаем пожелание удачи в выражениях, сулящих неудачливый исход? Потому что в нашем сердце всё иначе, всё иначе, всё не так, как в умных книжках, а совсем наоборот. Ибо с ним, бессонным, вровень встали губы, встали брови, встали милые, хмельные, чуть раскосые глаза: выше паддуг, выше кровель встал ПОДОБЕНЬ, встал, огромен, встал с бессонным сердцем вровень и завлек и истерзал! Словом – ласки, глазки, сказки, и завязки, и подвязки, впрочем, эти неувязки не изменят наших душ. Я охотно подчиняюсь изумительной указке: ничего, что ты хитрее, чем покойная Нитуш! Перепутаны резоны, резонерам здесь не место, честь и место тем, чей разум весь в эмоциях утоп. Я не знаю, что известно иль, быть может, неизвестно, знаю только, что тревожны серпантины горных троп. Но взлелеяны надежды, зеленеющие шкуркой той прекрасной Василисы, что лягушкою была. Я от радости заржал бы, я заржал бы Сивкой-Буркой если б ты свою взаимность мне без спора отдала. Впрочем, это слишком много. Не испытывайте бога, ну, того божка, который с крылышками за спиной. Я – в душе моей тревога – мнусь у самого порога: не коснуться ли фарфора этой кнопки неземной? Я в Москве – в родной столице, в суете тысячелицей, я в Москве – в Первопрестольной, я в не верящей слезам! Дверь скрипит – и я вздыхаю, я вздыхаю богомольно, мне, подобно Алладину, отворяется Сезам! «Писать за сонетом – спокойный сонет…»
Писать за сонетом – спокойный сонет, вынашивать рифмы простые о том, что на свете влюбленности нет, а есть только страсти пустые. Но, может быть, моря застенчивый свет и мне омывает ладони? И ежели так, справедливости нет в подобном скептическом тоне! «Площадки, перила и марши…» Площадки, перила и марши, а ты на шестом этаже. Когда-нибудь стану я старше, но трудно и нынче уже взбираться на кручу такую, одышкой подъем оплатив: тебя испугать я рискую, сопя, словно локомотив. О сердце, ты хрупко и робко, и доля твоя нелегка… Розетка увенчана кнопкой, фарфоровой кнопкой звонка. Вонжусь указательным пальцем в розетку – звонок дребезжит, звонок убеждает: ну сжалься, не будь же тверда, как самшит. И переговоры в прихожей… Ты в платье, похожем на дождь, из желтой вискозы, похожей на шум апельсиновых рощ, где к цитрусу ластится цитрус, шепча: «Генацвале, кацо», где женственна мудрая хитрость и сонны вращения солнц, где в душную ночь ликований, трезва, а отнюдь не хмельна, смышленая, как Чиковани, выходит пройтиться луна. Служившее правдой и верой окно открывается в мир, плывет по Москве-реке серой замурзанный грязный буксир. А трубы окраинных фабрик и створки трамвайных депо так хмуры, как будто декабрь их не выпустил и до сих пор. На шее, покорно склоненной, зазорно ль сомкнуться рукам? И в темени прядью рожденной исчезли буксир и река. На шее, покорно склоненной, зазорно ль сомкнуться рукам? И гипсовая Юнона в углу улыбнулась слегка. Ковры по-ирански тиранят кораны персидской тоски, и ориентальный орнамент смеется во все завитки. Но пусть улыбается мебель, ведь вовсе не наша вина, что мы на земле ли, на небе ль, что сладко и совестно нам, предавшись немому веселью, вращаться в истоме слепой вальсирующей каруселью над ярмарочной толпой. |