Зарево полнеба охватило,
сосны в нафталиновом снегу,
и гудят-гудят локомотивы
на недостижимом берегу:
нарушая строгие уставы,
по суставам раскромсав мосты,
стонут большегрузные составы
в топях допотопной пустоты.
Разве в полночь вечного транзита
вы совсем не сможете найти
на зернистых гранях антрацита
отраженья млечного пути.
Вас не ждут отрады и услады, –
человек не только человек, –
злые паровозные бригады
не смыкают покрасневших век.
Не овеет ветер легковейный
камни водокачечных твердынь;
ржавая тропа узкоколейной
убегает в черную Чердынь.
Возникает из вагонной скуки
облик присягнувшего грозе,
паклей отирающего руки
машиниста в рыжем картузе.
Семафор берет наизготовку,
спит заиндевелый телеграф,
изнывает автоблокировка,
еле столкновенья не проспав,
и в ветвях солидно-седовласой,
бобриком подстриженной хвои
извивается слепая насыпь,
злая как бессонницы твои.
Хочется казаться очень грустным
и, платочком помахав толпе,
вторгнуться в обитое линкрустом
душное двуспальное купе,
хочется в перекрещеньях линий
не плутать, не путаться, пока
нашу душу тешит синий-синий
близорукий светец ночника.
Только бегунков скороговорка,
да почти оконченный роман,
да трепещет репсовая шторка,
отметая стужу и туман,
да дрожат консервные жестянки –
лярд, заокеанские дары,
да полуседые полустанки
медленно выходят из игры.
Это вьюга, словно мост сквозная,
и печаль невиданных земель,
это стужа без конца и края
и привал за тридевять недель,
это вовсе не сыскать привала
и тоннель над самой головой,
это чад теплушечных мангалов,
это ветер, ветер ветровой,
это ветер, ветер богомольный,
это боль – едва лишь рассвело,
это суета Первопрестольной,
это безымянное село,
это небыль, убыль или прибыль –
всё равно мотаться в пустоте,
и почти накликанная гибель
на пятьсот шестнадцатой версте.