Сейчас Иван шел в хату к тестю и чувствовал что-то вроде вины. Хорошо им с женой жилось в Великом Лесе — носа в Будиловичи не показывал, а стряслась беда — ничего никому не сказав, жену с детьми сюда прислал: извольте принять на попечение и дочь, и внуков своих.
— Как отец, мать? — спросил у Кати. — Ничего не говорили, когда ты приехала?
— А что они скажут? Рады — и все…
Вошли в сени, из сеней — в хату.
— Кто там? — послышался с печи, едва переступили порог, притворили за собою дверь, голос отца, — нездоровилось старому Антону, прогревал нутро на печи.
— Это Иван, — тихо, шепотом ответила Катя.
— Иван?!
Старый Антон мигом сполз с печи. Выбежала из боковой двери и Малакка — Катина мать.
И тесть, и теща кинулись к Ивану целоваться.
— О-ей, радость-то какая!
— Надолго к нам?
— Чуяло мое сердце, что гость на подходе! Да и кот с самого утра намывался…
Вокруг Ивана уже бегали, суетились.
— Может, детей разбудить? — спрашивала теща. — Пускай бы на отца поглядели. Да и отец на своих деток…
— Не спешите, впереди у нас ночь…
Сели за стол в темноте. У Писарчуков было правилом: кто бы к ним ни пришел, ни приехал — начинали с застолья. «А как же, — отклоняли хозяева любые возражения. — Вы же с дороги. И устали, и, наверно же, проголодались». А Иван был голоден и ел долго, старательно, несмотря на то что сами Писарчуки недавно поужинали и почти не притронулись к еде. Начал с картошки, которая хотя и простыла, но вкусна была с простоквашей, потом — сало с хлебом и огурцами. Выпил две кружки свежего молока. Ему никто не мешал есть — не задавали никаких вопросов. Видели, как жадно он насыщался.
— Ну, рассказывайте, как вы тут живете, — вытирая рот, обвел в темноте всех троих глазами Иван.
— Ничего, сынок, живем, — ответил за всех старый Антон. — Не так, как жили, а все-таки… Одно вот погано — никаких известий с фронта не имеем. Где наши? Немцы брешут невесть что. Будто и Минск, и Москву взяли, скоро, мол, войне конец. А иные из наших и поверили, к немцам служить пошли. Кто в старосты, кто в полицаи. С винтовками по деревне шастают, людей муштруют. Да если б только муштровали, а то ж и стреляют. Человек, поди, десять уже застрелили.
— Кого? — сухо, настороженно спросил Иван.
— Да разных. Евреев две семьи жило у нас… А то милиционера, Ромку. В Комарине служил. К матери наведался, а они его тут и прикончили. И красноармейца одного — хромал, бедолага, своих догонял… — рассказывал спокойно, как всегда, по-деловому тесть. — Просто не знаем, что делать с этой полицией. Припугнули бы их, что ли…
— Кто в полиции у вас?
— Да ты, Иванка, не знаешь их, — вступила в разговор Малакка, теща. — Сынок кулацкий начальником над ними. Батьку выслали, а он у тетки рос. Пожалели, на свою беду. Фамилия такая же, как и у нас, — Писарчук. Но мы не родня ему, нет…
Рассказал Иван и тестю, и теще, и жене заодно о положении на фронте.
— Далеко немцы зашли, это правда, — признался он. — Но Москву не взяли. Да если и возьмут, это еще не конец войне. Конец только тогда наступит, когда немцев с земли нашей прогоним. И фронт теперь не только там, докуда немцы дошли, а всюду, где наши люди есть. Растет сопротивление народа, все, кому дорога советская власть, кто не хочет отчизну свою в неволе видеть, поднимаются на борьбу. Идут кто в лес, а кто и к немцам — помогать нашим. И не бойтесь, не немцы нас — мы немцев победим. А насчет этой накипи, что всплыла, — полицаев, одно могу сказать: долго они не потешатся — сметем…
— Может, оно, Иванка, так все и будет. Но сколько они беды натворят! — сквозь слезы сказала Маланка.
— На то и война, — сурово заключил Иван. — Без смертей, без крови, сами знаете, войны не бывает.
— Да уж так оно и есть, — со вздохом согласился тесть, Антон. — Только бы нас, нашу семью, лихо миновало.
— Дай-то бог…
И Малакка первой встала из-за стола, принялась убирать миски, ложки, остатки еды.
— Ты хоть надолго к нам? — спросила Катя. Она все время сидела рядом с Иваном, слушала его и словно не верила, что это он ее муж, что это именно его голос.
— Сегодня же и уйду, — прошептал Иван.
— Сегодня? — не поверила Катя. — Не отпущу!
И припала головою к Ивановой груди, заплакала. Иван погладил ее волосы:
— Успокойся. Почему это ты меня не отпустишь?
— А потому… потому, — захлебывалась слезами жена, — что мне многое нужно тебе рассказать, посоветоваться… Я же не успею…
— А ты, доченька, не теряй времени — говори, рассказывай, — посоветовала Кате мать. — Не сидите тут, а идите в светлицу и говорите. И так дай бог, чтоб никто не помешал. Уж так собака брехала…
— Ага, ступайте в светлицу, — как бы спохватился и отец. — А я на печь уже не полезу, кожух накину вот да у окна посижу, постерегу. Чуть что — в сени беги и на чердак. У меня там тайничок устроен, под лежаком. Думал, придешь, сынок, да там в случае чего и схоронишься от беды…
* * *
… Едва вошли в светлицу, Ивана первым делом потянуло к детям, — они спали на одной кровати, укрытые теплым домотканым одеялом.
— Может, лампу зажечь? — прошептала Катя.
— Не надо, испугаешь.
— Да ты же не видишь их.
— А мне бы только услыхать, как они дышат, носиками сопят.
— И ты, видно, соскучился без нас?
— А вы без меня?
— Еще спрашиваешь…
И Катя, приблизившись к Ивану, обвила руками его шею, впилась губами в его губы и вся враз как-то ослабла, обмякла. Ивану тоже будто хмель в голову ударил. Поддерживая друг дружку, как пьяные, дошли до кровати, белевшей у стены, поодаль от той, где спали дети.
— Иван, Иванка, — едва не плакала жена, — забеременеть хочу, родить от тебя еще дитя. Девочку, дочку, чтоб помощница мне была…
Иван словно протрезвел:
— Ты что? Такое время, а ты…
— Иванка, да живот для меня сейчас — это защита. Иначе может плохо кончиться… Очень плохо… Пожалей меня, сделай, как я прошу. Чую — не скоро мы с тобой снова увидимся… А родить девочку, дочурку хочу… Одна я у отца с матерью была, росла одна, потому и поставила себе цель — родить и вырастить и сынка, и дочурку. Сынков двое у нас, а дочурки… нету. А хочется, чтоб была. Это ж такая радость — дочурка… Она еще что-то говорила, но Иван почти уже не слышал — хмель женского тела, такого родного и желанного, которого к тому же он не знал столько дней и ночей, одолел его. И он поплыл, поплыл, как в тумане, ощущая только ее, Катю…
* * *
… Потом они в изнеможении, почти голые, лежали и говорили, говорили. Говорила большей частью Катя, а он, Иван, слушал, лишь изредка вмешиваясь, вставляя по слову, по два. Катя рассказывала, почему вдруг ей пришло в голову забеременеть.
— Понимаешь, Иван… насмотрелась я, как немцы вяжутся к нашим женщинам… И представила, что и со мной может быть такое же, я ведь еще ничего… А?.. Да и бобики эти…
— Какие бобики?
— Да полицаи… Их бобиками зовут, а то еще собаками… Они же тоже ни одной женщины не пропустят, мимо не пройдут… Винтовку наведет и… Я и решила — придешь ты, сразу же и забеременею…
— Война же… И убегать, если что, и жить бог весть где, возможно, под открытым небом доведется…
— Все, Иванка, все может быть. Но на беременную женщину никто не позарится. А рожу девочку — вырастет. Если б ты знал, как я переживала, что не догадалась раньше тебя об этом попросить, еще там, в Великом Лесе. Плакала по ночам. Ой, как я по тебе истосковалась!
И Катя поворачивалась к Ивану, прижималась, обвивала его руками, целовала.
— А ты? Ты как жил?
— Я? Жил, ничего…
— Где ночевал, кто кормил тебя, рубашки кто стирал?
Иван усмехался:
— Не у женщин, не женщины — не думай. Один я все время, иногда, правда, с Василем Кулагой. Все сделали, чтоб немцев в Великий Лес не пустить.
— И не пустили?
— Не пустили.
— Как же это вам удалось?
Пришлось рассказать Кате, как они с Василем Кулагой сожгли мосты и что из этого вышло: