— Тебе что-нибудь нужно?
— Ничего.
— Я вернусь завтра утром.
— Приходи когда сможешь. Я потерплю.
Якуб стоит, взявшись за дверь одной рукой, в другой держит ключ. Лицо отца освещено наполовину, он согнулся, взгляд обращен в землю. Якуб понимает, что должен закрыть и запереть дверь, иначе не вынесет. Но закрывать дверь так страшно. Сын не должен захлопывать дверь перед лицом своего отца. К тому же каково отцу будет в этой гнусной норе? Хватит ли здесь хотя бы воздуха? И где отец будет спать?
Самюэль не двигается, Якуб тоже. Так они стоят, каждый в своей нерешительности, пока на улице не раздается звяканье — сапог наступил на металлический предмет. Потом резкий голос, который кого-то зовет на идише. Зондер.
— Закрывай, — говорит отец.
И Якуб закрывает дверь. Повернуть ключ в замке так тяжело, что ему приходится навалиться на дверь всем телом. Но он все же запирает отца, ждет, пока ему не кажется, что патруль зондеровцев ушел, а потом крадучись выходит назад, на улицу.
Якуб идет через лес со своим медведем. Дремучий густой лес. Поводырь едва различает дорогу. Но на плечах — надежные лапы его медведя.
Потом что-то происходит. Поводырь оборачивается, и хотя он все еще чувствует на плечах лапы медведя, самого медведя нет.
Он знает, что все-таки должен идти дальше.
Он идет и идет, и на ходу чувствует, что сам превращается в медведя. Но если он медведь — то кто его поводырь?
Якуб стоит, воздев к небу свои невинные медвежьи лапы, и не находит ответа.
«Где твой поводырь?»Ему задают этот вопрос снова и снова.
Вот четверо зондеровцев, они стоят на некотором расстоянии друг от друга, словно собрались броситься на него с четырех сторон одновременно. И, разумеется, спрашивают они не о поводыре.
— Где твой отец? — спрашивают они.
Здесь полицейский. Он белокур и синеглаз, с удлиненным лицом и ртом, как бы состоящим из одних зубов. Улыбающийся полицейский ступает так, словно хочет спрятаться у него за спиной; и с каждым его движением кто-нибудь делает шаг вперед и наотмашь бьет Якуба по лицу дубинкой или ладонью.
— Где спрятал ты отца, где? — спрашивает белокурый с блестящими зубами; он стоит так близко к Якубу, что мальчик ощущает его горячее дыхание у себя на шее. В его речи польские слова следуют в каком-то странном порядке, но Якуб не успевает сообразить, что именно удивляет его, — белокурый хватает его за шиворот, а трое других подходят и бьют его.
Через четыре часа они отпускают его.
Каким-то образом ему удается добраться домой, на Гнезненскую.
Во всяком случае, тело цело. Ничего не сломано. Но из него словно ушли все силы. Ему удается дойти до двери подъезда, но подняться по лестнице он уже не может. Халя находит его на площадке первого этажа, когда около семи вечера возвращается из прачечной. Она взваливает сына на спину и тащит вверх по лестнице, как мешок картошки.
Зайдя в квартиру, Халя разжигает огонь, кипятит воду и моет ему лицо. Моя, она сыплет в воду что-то вроде соли и моет снова. Это «что-то» и щиплет как соль, Якуб вопит и пытается увернуться. Но Халя крепче зажимает его голову между колен и продолжает тереть и отскребать его лицо. Когда она наконец выпускает сына, лицо у него горит, словно кожу разъело. Он вырывается — это последнее, что он помнит. Наверное, потом он заснул.
Ночью те четверо появляются снова и вытаскивают их из постелей.
Да и спал ли он в постели?
Он не помнит. Помнит только, что незнакомые люди схватили его и притиснули к стене. У них опять дубинки, удары приходятся по бокам, пояснице и в пах, где боль чувствуется всего острее. Больно так, что крик не помещается в горле. Поэтому его рвет: бледная водянистая жижа. Но им все равно. Они тычут его лицом в эту жижу и изо всех сил прижимают коленями и локтями его шею и лопатки, пока он не теряет способности дышать.
— Не убивайте его!
Это кричит Халя.
Несмотря на боль, ему удается повернуться набок. Одновременно он видит, как мать отшатывается назад, и из ее носа брызжет кровь. Один из мужчин прижимает ее к стене.
Они долго стоят неподвижно, полицейский прижался к Хале словно в дружеском объятии. Потом понемногу бедра мужчины начинают рывками подниматься к бедрам матери. Только теперь Якуб смотрит на лицо Хали. Над ладонью, крепко прижатой к ее рту и носу, видны только два беспомощно вытаращенных глаза.
Якуб пытается пересилить боль и подойти к матери, которая лежит скорчившись у стены.
Но как он ни старается, он не может выбраться из самого себя. Боль переходит в страшное тошнотворное оцепенение — и его снова рвет.
* * *
Якуб отпирает дверь.
Тьма угольного подвала перешла на отцовское лицо. В подвале стоит пронзительная вонь свежих экскрементов, такая сильная, что перебивает даже кислый запах сырости и плесени.
Запах окончательного унижения.
В первый раз в жизни Якуб Вайсберг пугается своего отца. Пугается того, что темнота и изоляция могут сделать с ним. Может быть, уже сделали.
Поэтому Якуб далеко не сразу достает то, что у него с собой.
Короткую свечку, которую кладет на пол между собой и отцом.
На отцовский вопрос, сколько она стоит, Якуб отвечает: всего пару пфеннигов. На самом деле она стоила полторы марки на рынке на Пепжовой. Из-за принудительного затемнения спрос на стеариновые свечки, которые продают дети, подскочил. Потом он достает глубокую миску с супом, которую Халя снабдила крышкой, чтобы суп не остыл. И хлеб.
Отец с жадностью пьет суп и дрожащими руками заталкивает в рот хлеб, хотя знает, что так нельзя. От еды не будет пользы, если она попадает в желудок слишком быстро. Но в своем унижении Самюэль не видит собственного черного лица, он больше не сознает, что делают его руки и губы.
Наконец они могут поговорить.
— Квоту подняли до тысячи шестисот, — говорит Якуб.
Самюэль молчит. Якубу приходится говорить за него.
— А сколько человек отметились? — И сам же отвечает на свой вопрос: — Квоту еще не заполнили.
Несколько вечеров спустя Якуб говорит:
— Подняли до тысячи семисот.
— Сколько сейчас человек в резерве?
Якуб упирается пальцами в холодный каменный пол.
«А сколько человек записались?» — не говорит отец, но Якуб отвечает:
— Женщинам теперь тоже можно записываться.
Самюэль Вайсберг выслушивает эти слова с неподвижным лицом. Потом его черты словно расправляются и проступают из темноты.
И Якуб не выдерживает:
— Папа, папочка, не дай им забрать маму.
— Уходи, — говорит Самюэль и отворачивает лицо от света.
На следующий день, когда Якуб поворачивает ключ в двери, отец уже стоит наготове. Он собрал свои скудные вещи и не пускает сына на порог; только толкает так неуклюже и неловко, что Якуб, спотыкаясь, отступает.
— Ты куда?
— Хватит.
— Мама прислала тебе еду!
— Не надо.
Но отец совсем не такой неистовый и сильный, каким казался недавно. Метров двести — и вот он уже шатается, ему приходится опереться о стену дома. Еще метров двести — и он просто падает. Якуб хватает его за рукав и пытается поднять. Ничего не выходит. Только встав на колени и обхватив тело отца руками, Якуб немного стряхивает с себя пугающее оцепенение.
Мало-помалу тандем снова приходит в движение.
От прачечной на Лагевницкой до главного входа Центральной тюрьмы — от силы метров восемьсот. Этот путь занимает у них больше часа. Подпирая отца, Якуб не может избавиться от удивления: как можно так ослабеть? Ведь он приносил еду каждый день; мать посылала отцу такие же щедрые порции, как при жизни Хаима. Ломти от заботливо сбереженной буханки она с каждым днем нарезала все толще.