Однажды, когда они вместе читали, рабби схватил Веру за руку и спросил, может ли она помочь ему, когда придет время. По глупости она подумала — он хочет, чтобы она помогла ему умереть. Но когда она намекнула на это, Айнхорн энергично замотал лысой головой. Его желание было гораздо определеннее. Он предупредил, что она получит письмо. И — чуть позже: не окажет ли фройляйн Шульцему услугу и не примет ли содержащееся в нем предложение, хотя бы и после долгого размышления?
* * *
В мае 1940 года, когда строилось гетто, еврейская администрация довольствовалась парой сотен служащих. Через три года, в июне 1943-го, более 13 000 жителей гетто добывали средства к существованию в какой-нибудь канцелярии или каком-нибудь отделе — помощниками, служащими бюро по трудоустройству, контрольных палат и инспекционных объединений, находившихся в ведении Румковского.
Административный аппарат Румковского за три года поразительно раздулся, и его сотрудников начали называть просто «канцеляристы».
Или «канцеляристы председателя».
Или «дворец».
Дворец этот был без башен и оборонительного вала, но с множеством подземных ходов, где люди писали отчеты, не зная, в чем именно отчитываются, или просто спали, сидя за своими окошечками. Дворец был возведен на шатком фундаменте, и расширение его постоянно оставалось под вопросом. Канцелярии и конторы возникали в обычном доходном доме — и снова исчезали, словно и не было. Однако физическая дверь во дворец все же существовала. Эта дверь находилась в секретариате председателя на площади Балут. Именно сюда отправлялись все, кто хотел встроиться в иерархию гетто, подняться повыше или укрепиться.
Тех, кто искал убежища под крылом председателя, называли petenter,и за время существования гетто председатель принял тысячи таких petenter’ов.
Соискателям, приходившим на площадь Балут, выдавались специальные билетики, позволявшие недолго, но находиться в огороженной немцами зоне. Однако после szper’ыБибов решил, что пора прекратить беготню,и запретил всем, кто не занят на службе в администрации, появляться на арийской территории. Что никоим образом не помешало председателю продолжать принимать petenter’ов.В употребление вошла караульная будка на Лагевницкой. Туда с трудом, но втащили письменный стол, за которым сидел председатель; перед ним лежали личные дела, а госпожа Фукс, соблюдая примитивную систему, в соответствии с которой соискатели получали бумажку с номером, выстраивала очередь перед будкой и приглашала одного за другим.
Люди приходили с самыми разными просьбами.
Многие, подобно Шульцам, просили выделить место в больнице своим близким. Другие вымаливали молочный паек для детей. Или просили выделить участок земли, чтобы выращивать овощи — сельскохозяйственный сезон как раз начался.
Многие приходили, чтобы получить разрешение на брак. Супружество теперь было одним из законных способов получить дополнительный паек. Пайки эти председатель выделял из собственной квоты дополнительных продуктов. И так как религиозные службы были запрещены, а раввины формально депортированы, председатель же лично проводил церемонию бракосочетания. Некоторые говорили: какое бесстыдство — и не совестно старику разыгрывать из себя законника и святого человека, когда подозревают, что у него руки в крови! Другие пытались объяснить, почему старик взял на себя эту роль. Как же иначе ему показать свою власть, когда амтсляйтер Бибов подверг его публичным насмешкам, да еще лишил влияния и на производство, и на распределение продуктов в гетто, не говоря уж о «полицаях»?
На одной из церемоний, регулярно проводившихся в старом санатории на Лагевницкой, председатель, если верить «Хронике гетто», сочетал браком за один день тринадцать пар; на подносе стояли тринадцать отдельных бокалов, которые наполняли из бутылки, снабженной особым «санитарным» носиком. На такой практике настоял доктор Миллер, дабы свести к минимуму риск распространения эпидемических заболеваний. Сам доктор Миллер стоял за хупой и проверял, все ли бокалы вытерли и поставили на поднос, не разбив.
Позже много говорилось, что проведенный во дворце иудейский брачный обряд — профанация, что хупой служила обычная штора, которую после церемонии по приказу доктора Миллера отвозили на санитарную станцию на площади Балут для немедленной дезинфекции. Словно зазвучал голос Беньи, как во времена, когда он расхаживал по улицам, ругался и проклинал: «В короля шутов превратился наш господин Румковский — с шутовской свитой и смехотворными церемониями!»
Но талоны на продукты, которые госпожа Эйбушиц из продовольственного отдела выписала тринадцати парам новобрачных, были самые настоящие и превратились в настоящий хлеб и достаточное количество настоящего крахмала в супе, а этой еды хватило дня на два, не меньше.
* * *
Наверное, это был «счастливый» день — день, в который Йосель убрал обойную стену и наконец выпустил Маман из заточения. Вере никогда не забыть незнакомую женщину, которая вышла к ним из-за стены: худая, как иголка — вроде тех, за которыми она посылала Веру «сбегать на угол», но улыбающаяся, с прямой спиной и протянутым Ausweis,словно она неделями ждала этого события. Но Вера сразу заметила вокруг губ Маман что-то липкое, а стены вокруг постели были черны от крови и подсохших испражнений.
Арношт, не раз заходивший за обойную стену, уверял: состояние Маман не хуже, чем можно было ожидать. Он вынул канюлю из предплечья жены, и несколько дней она даже сидела с ними за столом. Вера размачивала в супе сухари и совала ей в рот; мать сосала их, с обращенным внутрь себя взглядом, втягивая исхудавшие щеки, пытаясь понять, что за удивительное сокровище опустилось ей на язык. Но она глотала всё, и несколько секунд как будто радовалась тому, что попало ей в желудок, и шуму и движению вокруг себя.
Однако видимость обманчива. Может быть, семью ввело в заблуждение то, что Маман вообще выжила там, «за обоями». Вскоре стало ясно: почки Маман не справляются с пищей, которой ее кормят. Устроенный Арноштом примитивный диализ не действовал, рана в животе, через которую поступал диализный раствор, распухла, кожа на животе воспалилась, у матери начался жар.
Вера всю ночь не спала в ожидании «кризиса», после которого, может быть, жар начнет спадать. Но никакого «кризиса» не наступило. Температура, конечно, спала, но Маман так и не очнулась. Пульс бился слабо, ей стало трудно дышать, сердечный ритм был неровным.
Когда Маман умирала, они все сидели рядом с ней. Вера рассказывала матери, как они в последний раз вместе гуляли в Ригер-парке, о птицах, которые взлетали с деревьев прямо в сумерки, накрывая Прагу вторым небом поверх остроконечных крыш и медных башен; на какой-то миг показалось, что Маман слабо улыбнулась и сжала пальцы Веры, державшей ее за руку. Потом ее дыхание стало замедляться и наконец совсем остановилось. Маман вытянула себя из тела, как вытягивают себя из испачканной одежды, до которой неприятно дотрагиваться; а когда с раздеванием было покончено, лицо осталось лежать — спокойное и тихое, словно никто никогда не дотрагивался до него.
Они похоронили Маман на восемнадцатый день нового, календарного 1943 года, в ясное морозное утро; низко висело светлое солнце, его дымный свет лился через верх ограды. Главный вход на большое кладбище Марысина был раньше на Брацкой, в северо-восточном конце гетто, но так как теперь эта улица находилась на арийской территории, кладбищенская контора открыла маленькие ворота в западной части кирпичной стены, возле Загайниковой; через эти-то ворота они и вошли с телегой, которую разрешили нанять профессору Шульцу.
В тесных стенах раскинулся город мертвых. Слева от дорожки, начинавшейся у маленького морга, тянулись длинные ряды земляных валов, бело сверкая инеем в распухшем бело-голубом солнечном свете.