Гетто сидело на чемоданах. На тротуарах, на углах улиц, от площади Йойне Пильцер и по всей Лагевницкой немецкие и чешские евреи продавали то, что у них осталось из имущества и домашней утвари. Когда они только-только приехали из Праги, Люксембурга и Вены, они новенькими рейхсмарками платили за перевозку своего багажа. Теперь все эти вещи стали балластом, стоящим не дороже подкладки дорогих зимних пальто, которые им приходилось предлагать прохожим.
И никому из продававших не нужны были деньги. Они меняли вещи на еду; «местные» евреи, приходившие совершить мену, имели при себе весы или безмены, на которых тщательно взвешивали то количество муки, сахара или ржаных хлопьев, без которого могли бы обойтись, отдав его за теплое зимнее пальто или пару неизношенных ботинок.
Где-то в толчее Вера услышала голос, звавший ее по имени.
Стоявший невдалеке мужчина энергично махал ей рукой. Так она и узнала его — по тому, как он себя держал.
Его звали Шмид. Ганс Шмид. Aus Hamburg.
В первые несколько недель после прибытия он и еще трое-четверо немецких евреев из Кельна и Франкфурта частенько спускались к старой народной школе на Францштрассе, чтобы поболтать с чешскими евреями, которых там поселили.
Считалось, что они приходят просто обменяться новостями, вечным was Neuesгетто, или завести полезные знакомства в постоянной охоте за съестным. Но особенно часто навещали женщин, и Шмид по какой-то причине положил глаз на Веру.
Не то чтобы господин Шмид был совсем нехорош собой. Тот же Создатель, который при рождении наполовину вывихнул ему плечо, дал Шмиду длинное худощавое лицо с аристократическими чертами — узкие ноздри, уголки рта строго опущены. Даже в те редкие случаи, когда он решался и пытался улыбаться, его рот выгибался подковой, отчего у Шмида делался такой вид, словно он смотрел на все с одинаково смутной неприязнью. Голос был под стать аристократической физиономии. Шмид говорил не делая пауз и настойчиво. Он рассказал, что ему оставалось совсем немного до получения диплома электротехника, когда вступили в силу новые расовые законы. Через два года всю семью депортировали в Лицманштадт. Но его родственники не потеряли старых связей, пояснил он. У отца, имевшего в Гамбурге фирму по доставке, были в Лицманштадте клиенты среди богатых текстильных фабрикантов. Теперь его поселили к одному из прежних клиентов, некоему господину Клещевскому, который торжественно выделил Шмиду персональную комнату в квартире на Сульцфельдштрассе.
Ему, сказал Шмид (словно хвастаясь), несказанно повезло.
Сейчас он стоял в толпе посреди улицы; костюм, в котором он однажды пришел проведать ее, висел у него за спиной на вешалке, прицепленной к кованой ограде. Шмид даже не потрудился спороть ненавистные желтые звезды на груди и спине.
— Значит, вы все-таки уезжаете, господин Шмид, — сказала Вера.
Это было скорее утверждение, чем вопрос. Она не знала, о чем говорить.
Но Шмид не слушал. Он взял Веру за руку и зашептал, что хочет ей кое-что показать, кое-что важное. Надо только пройти с ним квартал, потратить минут двадцать.
Вера огляделась. Она хотела объяснить, что ей нужно домой. Что ее мать больна, что ее мать не может долго оставаться одна.
Но Шмид настаивал. В его взгляде появилось что-то текучее, странно убегающее.
— Я не знаю, кому еще я мог бы довериться, — сказал он с тем холодным неприязненным выражением, которое больше всего делало его лицо похожим на застывшую костистую маску.
Вскоре Шмид ввел ее в ворота — такие широкие, что в них могли бы одновременно въехать два грузовика. Ниже, во дворе, она заметила брошенную тачку самого простого вида, прислоненную к стене. У тачки было окованное металлом деревянное колесо и длинные оглобли из шероховатого некрашеного дерева. Когда Вера много позже искала этот дом, она искала именно эти широкие ворота и тачку во дворе.
Но потом,разумеется, ничего уже не осталось, да и ворота показались Вере далеко не такими широкими.
Сработал эффект голода. Все, что было не перед глазами, мгновенно вылетало из памяти, оставалось только сосущее желание поесть. (Какую еду он мог ей дать? Хлеб, какие-нибудь остатки, которые нельзя взять с собой в поезд?) Потом она будет вспоминать, как они поднимались по лестнице и им навстречу все время спускались люди. На втором этаже они прошли мимо четырех мужчин, которые несли широкую кровать, заняв ею всю площадку. Все продать! Стол и стулья из верхних квартир следовали за кроватью.
Только на верхнем этаже, где стены стали узкими, а потолок таким низким, что едва позволял выпрямиться, они остались одни. Ганс Шмид достал ключи и отпер дверь, окованную блестящим железом.
Они вошли в полутьму; высокие балки поднимались к далекому потолку, с которого свисали веревки, похожие на корабельные снасти. По углам валялись брошенные матрасы и одеяла, из-под которых виднелись разрозненные предметы домашнего обихода. Шмид сразу направился к торцовой стене, опустился на колени перед чем-то вроде примитивного очага и принялся лезвием ножа отковыривать запачканные кирпичи. Сначала посыпались мелкие камешки и кирпичная крошка, потом показалась четырехугольная выемка, а внутри выемки — едва различимый в облаке каменной пыли простой самодельный радиоприемник.
— Я сам его собрал, — пояснил Шмид голосом, густым от пыли и гордости. — Из старых деталей, которые мне достал Клещевский. Вот это, — он нагнулся и показал, — электронная лампа, это генератор. А вот это, — Шмид поднял грязную тетрадку, смахнул пыль с первой страницы и стал показывать плотно исписанные страницы, — конспекты всех радионовостей, которые я поймал за последние полгода.
Все записи были зашифрованы, так что даже если бы радио нашли, то не смогли бы связать приемник со Шмидом.
— Я дам тебе шифр, и ты сможешь прочитать, что произошло с тех пор, как мы приехали сюда.
Вера инстинктивно попятилась. Она прислушивалась к шагам тех, кто поднимался вслед за ними по лестнице, но слышала только шорох дождя, стучавшего по крыше у нее над головой, и энергичный голос Шмида, который продолжал рассказывать, как он по вечерам тайно пробирался на чердак — иногда один, иногда вместе с Клещевским. Обычно они слушали немецкие передачи из Лицманштадта и Позена, а также подпольную польскую радиостанцию «Заря».В этом случае слушал Клещевский, а Шмид сидел рядом и записывал.
Он переворачивал страницы и показывал Вере записи, сделанные придуманной им тайнописью:
— Немецкое зимнее наступление провалилось, осада Сталинграда — это война на износ, которую может выиграть только советская армия. На Кавказе русские уже продвинулись. Рано или поздно они перейдут Вайхсель, и тогда конец всяким гетто. Это вопрос времени.
Шмид сверлил Веру взглядом, от которого у нее стало очень нехорошо на душе.
— Слушальщики есть по всему гетто, — добавил он.
Он схватил Веру за руку, и ключ, которым он открывал чердачную дверь, скользнул в ее ладонь:
— Не бойся ничего. Просто храни этот ключ. Мне достаточно знать, что он в надежном месте.
Его голос звучал неожиданно спокойно и уверенно.
— Теперь иди, — сказал он и, так как Вера продолжала стоять на месте, добавил: — Я останусь здесь, пока не удостоверюсь, что ты ушла.
Она стиснула ключ в кулаке и пошла к двери; обернувшись в последний раз, она увидела, что Шмид уже вернул кирпичи на место и замел следы.
Потом она видела, как он уходит из гетто.
Она стояла среди других любопытных, собравшихся позади полицейского ограждения, и смотрела, как депортированные уходят со сборного пункта на Трёдлергассе перед Центральной тюрьмой и движутся по пыльной дороге к станции Радегаст. Был жгуче жаркий майский день; Хана Скоржапкова шла рядом с отцом и матерью в последних рядах колонны. Значит, Хана все-таки решила покинуть гетто вместе с семьей.
Шмид шел один: привычно аристократическое выражение лица, в руке чемодан; на плече он нес бугристый узел — Вере показалось, что в нем всякий домашний скарб, завернутый в полотенца и простыни. Он заметил ее взгляд — Вера стояла у обочины дороги, — но притворился, что не видит ее, и не обернулся.