* * *
Ночью я вцепилась в него так, что потом на плече у него были следы от моих зубов, а на спине — красные полоски от моих ногтей. Я целовала его зло, чуть не кусая, и он не сказал ни слова, не спросил, что со мной, и не стал меня жалеть, а просто держал, и это было единственное, что я тогда могла вынести и что мне было надо.
Я расплакалась где-то посередине, беззвучно, и он не остановился, только повел ладонью по моему лицу и стер, и снова. Он был горячий и тяжелый, и я в какой-то момент перестала думать вообще. Внутри у меня разжалась пружина, которую я держала с двадцать девятого июня, и я разжалась вместе с ней и уже не понимала, где я и кто я, и цеплялась за его плечи, и слышала свой собственный голос как чужой.
Потом стало тихо. Печка щелкала, Мура возился под дверью, и крестик снова лежал у меня под скулой, теплый теперь, и я лежала и слушала, как моя жизнь возвращается на место, по частям.
— Дато.
— М?
— Пообещай мне, что в среду ты приведешь его обратно вниз живым. Хотя бы пока живым.
Он молчал так долго, что мне показалось, что он заснул. Печка щелкнула еще раз и затихла совсем.
— Спи, — тихо сказал он.
Глава 18
Дато
Он не спал.
Она же заснула быстро, как засыпают после слез, тяжело и сразу, лицом ему в плечо, и уже минут через десять дышала ровно. Печка остыла. За стеной, в углу, где стропило подходит к дымоходу, всю ночь возилась какая-то птица, и он слушал ее и смотрел в темноту, в которой понемногу проступали очертания балок.
Телефон лежал на подоконнике экраном вниз. Он лежал так с вечера, с половины восьмого, когда Дато вышел за дровами и на две секунды поймал связь у угла дома, ровно на столько, чтобы пришло сообщение от Ираклия.
Он тогда прочитал его быстро, стоя в темноте с охапкой поленьев под мышкой. Потом вернулся в дом, сложил дрова у печки, сел ужинать и весь вечер разговаривал с ней про сыр, про генератор и про то, что Тамрико опять забыла привезти лампочки.
Ветрова Елена Дмитриевна. Год рождения. Место работы: нотариальная контора Ветровой Е. А., город Москва.
Ираклию было все равно, чьи документы гонять. У него один канал и один человек в Тбилиси, и когда просят пробить прокатную машину по московским правам, он пробивает и присылает все, что пришло, не спрашивая зачем. За Надины документы он уже взял. За эту фамилию он не возьмет ничего, потому что должен, и долг у него такой, что он будет делать, пока Дато не скажет «хватит».
Надя пошевелилась во сне и подтянула колени. Он поправил на ней одеяло и прикрыл глаза.
Он мог сказать ей вчера у канистры. Она стояла перед ним, задыхалась, загибала пальцы, у нее звенел голос, и она вытаскивала на свет всю эту схему, до последней запятой, и была права от первого слова до последнего. А он стоял, держал канистру и слушал человека, который вслух угадывает то, что у него уже лежит в кармане.
Он мог сказать ей ночью, потом. И она попросила его о другом, и он ответил «спи», и это было единственное, что он мог ей сказать честно.
Она пойдет вниз. Вот и весь расчет. Не завтра, так через день, но пойдет: возьмет у Тамрико машину или сядет к Гиоргию, доедет до Зугдиди и будет ходить по улицам с двумя гостиницами и одним рынком, пока не увидит серую машину. Он видел, что она делает с информацией. Информация в ее руках не лежит просто так, она сразу начинает работать.
За окном серело. Он осторожно вынул из-под нее руку, оделся в темноте и вышел.
Мура поднялся из-под порога, потянулся передними лапами и потрусил за ним.
На улице стояла та сухая злая свежесть, которая бывает здесь только перед ясным днем.
Он вышел за ворота и посмотрел вверх, на хребет, туда, где ночью не видно ничего, а сейчас уже проступала зубчатая линия и над ней первая зелень света. Ветер спускался от седловины, ровный и холодный, и пах он снегом и камнем, а не мокрой травой. Со стороны перевала небо было пустым.
Он стоял и читал небо так, как читают знакомый почерк.
Три дня моросило, и все эти три дня облако лежало на седловине брюхом и никуда не двигалось. Сегодня оно ушло. Снеговая линия за ночь опустилась метров на сто, он видел это по кулуарам: там, где вчера был камень, сегодня белое. Значит, наверху ночью подмерзло, значит, влага ушла, значит, антициклон, и он простоит трое суток или четверо.
А это в свою очередь обещает, что в среду будет ясно.
Он почему-то до последнего надеялся, что не будет. Что затянет, и он позвонит и скажет: погода, не пойдем, приезжайте весной. И человек внизу вежливо согласится и уедет, и все останется как есть, и никто никуда не пойдет.
Горы не дали ему возможности отступить.
Он спустился к загону. Лаша встретила его у жердей, как всегда, потянулась мордой к карману и фыркнула, не найдя там ничего, и он потрепал ее по шее и сказал, что вечером принесет. Шланг за ночь прихватило, и пришлось отогревать его руками, и вода пошла ледяная, ломящая, с песком. Он налил в корыто, обломил лед у края и постоял, слушая, как она пьет.
Пахло сеном, навозом и мокрой шерстью, и этот запах всегда его успокаивал, потому что был одинаковый двенадцать лет подряд, и в тот год, когда он ушел из спасателей, и в тот, когда хоронил Нино, и сегодня.
Из трубы у бебо шел дым. Она вставала раньше всех в доме и раньше всех в селе.
* * *
В башне у бебо было жарко и темно.
Она сидела у очага на своем низком стуле, в двух платках, и мешала в кастрюле деревянной лопаткой, длинной, черной от старости. На балке над очагом висела цепь, на которой в этом доме варили еще при ее свекрови. Пахло дымом, кислым молоком и травой.
Он сел на скамью у стены. Она не обернулась.
— Пришел, — сказала она по-свански. — Садись, ешь.
— Я не голодный.
— А кто спрашивал тебя?
Она поставила перед ним миску и хлеб, и он поел, потому что спорить с ней было бесполезно и потому что действительно был голодный. Она смотрела в огонь и ждала.
— В среду выхожу в шесть, — сказал он. — Вернусь к темноте.
— Один?
— С гостем.
Бебо деловито кивнула.
— Хлеба возьмешь, — сказала она. — И сыра. Наверху холодно, а он городской, он в час дня захочет есть и постесняется сказать.
Дато молчал.
— Чай пей с медом. Ты серый.
— Со мной все хорошо, бебо.
— Иди, возьми-ка банку, поставь на стол.
Полка шла вдоль всей стены, заставленная в два ряда: соленья, ткемали, фасоль, пучки травы. Меда стояло банок восемь, от почти белого до темного. Он встал, снял ту, что была с краю, и открутил крышку.
— Не эту.
Он посмотрел на банку. В полутьме мед в ней был почти черный и стоял густо, не двигаясь.
— Поставь. Это не еда, это в чачу по ложке, старикам от давления. Помнишь, как полбанки на хлеб намазал и потом до вечера щупал стены руками. Мать думала, тебя контузило.
— Мне было двенадцать, бебо.
— А ума с тех пор и не прибавилось.
Она села и снова взялась за лопатку, и он подумал, что за девяносто лет она не сказала вслух ни одного лишнего слова.
— Хорошая она, Надя, — сказала бебо.
Он поднял голову.
За столом, в тот вечер, когда телефон с фотографией дошел по рукам до нее, она держала его двумя руками, как горячее, и смотрела долго, и все за столом замолчали.
— Хорошая, — согласился он и встал.
— Дато.
Он остановился в дверях.
— Флягу вечером принесу, — сказала бебо ему в спину. — И не забудь, наверху пей горячее.
* * *
В Зугдиди было плюс девятнадцать и мокро.
Никита третий день не мог привыкнуть к этому переходу. Утром в горах у него мерзли уши, а через два с половиной часа спуска по серпантину он выходил из машины в тепло, в жирный воздух, в запах реки и гниющих листьев. Здесь росли пальмы, облезлые, с рыжей мочалкой у ствола. Здесь по обочинам стояла вода. С балкона съемной квартиры на четвертом этаже был виден двор с бельевыми веревками, ржавые гаражи и мандариновое дерево, с которого никто ничего не собирал.