Дато поставил лампу на подоконник и стоял у двери, не входя.
Я убрала папку обратно и села на край кровати, и вдруг оказалось, что встать я больше не могу.
— Дато.
Он так и стоял в дверях, смотрел на меня вопросительно.
Я начала говорить и поняла, что все слова, которые у меня есть, годятся для писем в страховую. Их было очень много внутри и ни одного снаружи.
— Ты меня подобрал на осыпи, — сказала я. — Ты позволил мне жить в твоем доме несколько месяцев. Кормил, врал за меня всей деревне, ходил за меня в горы. И не спросил с меня ни одного лари.
— Надя, мне…
— Дай сказать, мне нужно сказать.
Он замолчал.
— Я тебя люблю.
Внизу, в ущелье, шла Ингури, и на лестнице потрескивали доски, отдавая дневное тепло.
Он пересек комнату, сел рядом на край кровати так, что пружины ушли вниз и меня качнуло к нему плечом, и взял мою руку.
— У тебя пальцы ледяные.
Он поднес мою ладонь ко рту и подышал на нее, и от этого прошло теплом по всей руке до самого плеча.
— Я тебя первый раз увидел на четвертом километре. Ты лежала боком и держалась за камень, — сказал он, глядя не на меня, а в пол. — Я сперва думал только одно, что чужая глупость опять испытывает меня на прочность.
Он перевернул мою ладонь и провел большим пальцем по костяшкам, туда и обратно.
— А потом ты стала выходить к бебо на кухню и мешать ей соус, — сказал он, глядя не на меня, а в пол. — Она в первую неделю спрашивала меня каждый день: когда эта женщина уедет. А потом перестала. И однажды поставила тебе миску не с краю стола, а рядом с собой.
— Она у меня после Нино три года ничего не спрашивала. Ни про кого. Я думал, уже и не спросит.
У меня затрясся подбородок, и я прикусила губу изнутри, чтобы он не увидел.
— Здесь всегда будет твой дом, — сказал он. — Что бы ты завтра ни решила и куда бы ты потом ни уехала. Дверь для тебя тут не запирают.
Я наклонилась и уперлась лбом ему в плечо, в холодную колючую шерсть свитера. Он положил ладонь мне на затылок и держал так, тяжело и спокойно, и мы просидели молча, наверное, минуту, и эта минута, казалось, стерла собою весь сегодняшний тяжелый день..
Потом он посмотрел в окно, на огни, которые ползли по нижней дороге уже выше поворота, и убрал руку.
— Не выходи, — сказал он. — Что бы ты оттуда ни увидела и ни услышала. Даже если меня уведут.
* * *
Бебо стояла у общей кухни спиной к двери и не обернулась, когда он вошел.
На плите в широком тазу сходилась ткемали. Она делала ее последней в году, из того, что собрали в конце сентября под нижней стеной, мелкой и кислой до оскомины, и весь дом с утра стоял в этом запахе. Старуха продавливала разваренную мякоть через сито деревянной ложкой, медленно, всем плечом, и косточки с кожурой оставались наверху серой горкой. На доске у нее лежала растертая с солью омбало, рядом чеснок и кориандр, и пальцы у нее были в темно-красном по вторую фалангу.
Дато закрыл за собой дверь и постоял.
— Бебо.
Она попробовала с ложки, подумала и бросила в таз щепоть соли.
Он подошел, взял у нее ложку и отложил на доску. Потом опустился перед ней на одно колено, на каменный пол, так что лицо его оказалось ниже ее лица, и взял обе ее руки, грязные, липкие, в алой мякоти, и прижал их ко лбу.
Она попыталась вырвать руки, потому что руки были в ткемали, а он был в чистом.
Он не отпустил.
Он держал ее ладони у себя на лбу, потом опустил ниже, к закрытым глазам, потом прижался к ним губами, к каждой по очереди, и она перестала вырываться и стояла над ним очень прямо, маленькая, в двух платках, и смотрела ему в макушку.
Он сказал ей что-то по-свански, и голос у него был севшим.
Она ответила ему коротко, четырьмя словами, и он мотнул головой и не согласился, и тогда она высвободила правую руку и положила ее ему на голову, как кладут на голову ребенку.
— Это мое дело было, — сказал он. — Мое. Не твое.
Старуха вытерла пальцы о передник и взяла его лицо в обе ладони, и подняла его, и посмотрела ему прямо в глаза, и в этих ее глазах, выцветших до серого, не было ни одной капли того, чего он боялся там увидеть.
— Швило, — ласково сказала она.
Потом отпустила его, повернулась к плите и снова взяла ложку, потому что ткемали нельзя оставлять надолго, она пригорает.
Он поднялся с колена. У него на лбу остался красный след, и он вытер его тыльной стороной ладони и размазал.
Бебо не обернулась от плиты и сказала что-то по-свански, и он сразу посмотрел в окно. Внизу, за поворотом, по стене ущелья прошли два световых пятна.
Зураб приехал в двенадцатом часу, а следом поднялись еще две машины: в одной был врач из Местии, второй была белая «Нива» Гиорги, который подсвечивал ему у размытого поворота и остался, потому что как же уехать. К половине первого во дворе стояло человек пятнадцать, все еще в черном, прямо с поминок, и говорили вполголоса и все одновременно.
Я сидела наверху, у самого края окна, отодвинув занавеску на палец.
Версия сложилась сама, и не Дато ее произнес. Ее произнес Гиорги, для всех, громко, разводя руками, еще до того, как врач разогнулся над телом.
— Дареджан хоронили, вся деревня внизу, тут никого. Человек приехал чужой, попал в пустой дом. Сколько он выпил? Четыре? Ай-ай-ай. У нас чача не ваша водка. Вышел на воздух, а на воздухе минус два. Сердце и все.
— Сердце, — сказал врач, стягивая перчатку. — Возраст сорок? Сорок два. Не первый такой в этом году.
Зураб ходил по двору с фонарем, светил на гравий, на рюкзак, на опрокинутое ведро в сенях, и лицо у него было усталое и совершенно домашнее. Он был у Дато на юбилее бебо, я его помнила по голосу.
Потом он опустил фонарь и подержал луч на лице лежащего.
— Дато.
Дато подошел.
Луч стоял неподвижно. Бровь у Никиты была рассечена и запеклась, скула распухла и ушла в синий, правая рука была перебинтована выше кисти чужим бинтом, и все это было позавчерашнее, все это было со сланца, и это видел любой человек с фонарем.
— Это откуда?
Во дворе стало тише. Я вжалась лбом в холодное стекло, и стекло запотело, и я протерла его пальцем.
— Он вчера вниз ехал и съехал с дороги на серпантине, — сказал Дато. — Машина у второго моста стоит, посмотри сам. Он пешком дошел, уже с поврежденной рукой.
— Это тебе так сказал?
— Он всем так сказал. Он и Тамрико так сказал, и Циале, когда воду просил.
Зураб еще подержал луч на разбитом лице. Потом опустил фонарь и посмотрел на Дато, и смотрел долго, дольше, чем смотрят на соседа.
— Гиорги говорит, вы с ним позавчера в горы ходили.
— Ходили.
— И как?
— Никак, — сказал Дато. — Дошли до балагана и вернулись.
Он сказал это ровно и не отвел глаз, и я, стоя за стеклом в холодном летнем доме, в темноте, поняла, что вижу, как он снова из-за меня врет полиции. И что в двадцати метрах от него стоят пятнадцать человек из восьми домов, и в каждом из этих домов позавчера вечером обсуждали, что Дато Геловани водил наверх мужа той русской и вернулся один и с разбитыми костяшками.
Зураб кивнул, достал блокнот и стал писать, положив его на колено.
И в эту секунду в кармане у покойника зазвонил телефон. Он звонил долго и громко, и во дворе никто не двинулся. Зураб посмотрел на Дато, потом натянул перчатку обратно, наклонился и вынул телефон двумя пальцами.
Экран горел на весь двор, и я видела его с двадцати метров, потому что мне не нужно было читать буквы. Я знала, что там написано.
— Лена, — прочитал Зураб. — Кто эта Лена?
Глава 23
Зураб держал телефон двумя пальцами, на отлете, и экран горел у него в перчатке. Он не спешил. Он дал ему дозвонить до конца, потом повернул к Дато.
— Так кто эта Лена?
— Не знаю, — сказал Дато.
Во дворе стояло человек пятнадцать, и все пятнадцать смотрели теперь не на тело, а на телефон. Кто-то за поленницей кашлянул в кулак. Гиорги переступил с ноги на ногу, и гравий под ним хрустнул слишком громко.