— Ты в своем уме?
— Тамрико.
— Нет, ты постой. — Она обошла стол и встала напротив, и в руке у нее до сих пор были ключи от машины, и она ими потряхивала, как будто это ей помогало. — Сегодня к ней придут с трех сел. Циала ей платок вышивала полгода. Полгода, Дато, у нее глаза плохие, она его при свете дня вышивала по часу. Придет отец Георгий, придут Мурадовы, придут те, кого я вообще не звала, потому что здесь не зовут на девяносто лет, здесь сами приходят.
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь. Ты им сейчас скажешь, что бебо нездоровится, и через сорок минут вся долина будет обсуждать, что у Геловани что-то случилось. К вечеру придумают что. К утру расскажут в Мазери. — Она положила ключи на стол, и стало слышно, как они стукнули. — Ты два месяца прячешь ее так, чтобы все было как всегда. А теперь сам ломаешь как всегда, за два часа до срока.
Дато молчал.
Я стояла с ножом в руке над горой зелени и первый раз видела, как он проигрывает. Не уступает, а именно проигрывает, потому что она была права, и он это понял раньше, чем она договорила.
— Пусть будет стол, — сказала Тамрико тише. — Пусть будет шумно, пусть будет полный двор народу. Если он поднимется сюда сегодня, он попадет на девяносто лет моей бабушки, и он ничего не сделает и ничего не спросит, потому что при таком количестве людей человек ведет себя прилично, даже такой человек.
— И ничего не увидит, — сказал Дато.
— И ничего не увидит.
Он посмотрел на дорогу у моста, потом на стол, потом на меня.
И я поняла, чем именно за это платят.
— Надя.
— Нет.
— Ты меня еще не выслушала.
— Мне не надо. — Я положила нож. — Ты сейчас скажешь, чтобы я ушла наверх и сидела там, пока внизу все едят и поют.
— Да.
— Я два месяца сижу. Я вчера первый раз за все время прошла по открытому месту не пригибаясь, и то потому, что твоя сестра меня подняла в шесть утра.
— Надя.
— У меня в кармане лежит бумага на двадцать пять миллионов с моей поддельной подписью, — сказала я, и голос у меня сел. — Это единственное, что у меня есть. Не у тебя. У меня.
Он подошел, и я задрала голову, потому что иначе с ним разговаривать было нельзя.
— В доме бебо две двери, — сказал он ровно. — Задняя выходит к башне, оттуда тропа наверх, и она не просматривается снизу ниоткуда. Я тебя не запираю, оттуда ты уйдешь за десять секунд, если понадобится.
— А если не понадобится?
— Тогда ты просидишь вечер со старухой, которая тебя любит.
Я стояла и чувствовала, как узел платка тянет на затылке, и как мне жарко от солнца и стыдно одновременно, и как под ребрами катается злость, которой некуда деться.
— Ты обещал, что он меня не увидит.
— Он тебя и не увидит, — сказал Дато. — Я держу слово. Просто держать его придется сегодня, а не послезавтра.
Он взял мою руку и вложил в нее ключи Тамрико, зачем-то, и тут же забрал обратно, и я так и не поняла, что это было, и до вечера потом об этом думала.
Тамрико уже гремела посудой и командовала Гелой так, будто ничего не произошло, и это меня почти успокаивало. Она вытащила из машины ящик с вином, поставила и крикнула через двор:
— Надя! Гранаты собери, они по всему двору раскатились! И иди наверх, я тебе туда все принесу, слышишь, я тебе туда лучшее принесу!
Я собирала гранаты, стоя на коленях в холодной траве, и один укатился под скамью, и я лезла за ним и думала, что пару месяцев назад я была женщиной с кредитной картой, ежедневником и двумя высшими образованиями.
Бебо на своем стуле сказала что-то короткое.
Мы все обернулись. Она не смотрела ни на кого из нас. Она смотрела вниз, на дорогу, и говорила спокойно и негромко.
Тамрико замерла с тарелкой в руках.
— Что она сказала?
Дато ответил не сразу.
— Чтобы поставили еще один прибор, — сказал он. — Гость приходит от Бога.
Глава 16
Тамрико наконец отмерла. Подняла с земли сумку, из которой уже нечему было катиться, сунула туда два последних граната и сказала Геле что-то по-грузински, коротко и деловито, и Гела пошел двигать вторую скамью, будто последних пяти минут не было. Бебо на своем стуле поправила платок и смотрела вниз, на дорогу у моста, спокойно, как смотрят на сгущающиеся тучи на горизонте.
Дато взял со стола ключи, которые сестра туда положила, и опустил их в карман.
— Надя, пойдем, покажу дорогу наверх.
Мы прошли за поленницу, туда, где двор загибается к загону и где нас не видно ни от ворот, ни от навеса. Он остановился и заговорил не про дорогу.
— У него с собой твой паспорт.
Я не сразу поняла, о чем он.
— Загранник. Он не оставил его в Москве и не мог оставить. Справку о поисках выдают заинтересованному лицу, и в отделении у него спросят документы пропавшей. Без них он никто, просто человек, который что-то рассказывает.
— Ты это сегодня понял?
— Я это понял в первую неделю. — Он смотрел мимо меня, на тропу. — Ираклий подает пятнадцатого декабря. Ему нужен оригинал. Именно оригинал, справка из консульской секции или копия не годится, оригинал с твоими штампами нужен. Если пятнадцатого его не будет, до весны ты останешься человеком, которого не существует.
Я держалась за холодное полено и считала. Пятнадцатое декабря. Двадцать девятое марта. Между этими числами помещалась вся моя жизнь, и первое из них сейчас поднималось по серпантину в кармане человека, который оставил меня в тумане.
— Ты специально сказал мне это сейчас?
— Я сказал до того, как ты его увидишь. Чтобы ты не думала, будто тебе просто велели спрятаться.
Мне хотелось его ударить и хотелось вцепиться в него, и оба желания были одинаково сильные.
Внизу за поворотом коротко просигналила машина. Мура поднялся из травы и потрусил к воротам.
— У бебо задняя дверь выходит к башне, оттуда тропа наверх, — сказал Дато. — Не спускайся, что бы ни услышала. Я приду сам.
Я поднялась к дому бебо не оглядываясь, и на последних ступенях у меня тряслись колени, и я убеждала себя, что это из-за больной ноги.
Внутри было темно и жарко. Очаг горел ровно, на нем стояла кастрюля, от нее шел пар. Я села на низкий стул, потом встала, потом села снова, а потом увидела в дальнем углу лестницу.
Обычная деревянная лестница, вделанная прямо в стену, уходила вверх, в квадратный лаз под потолком. Дом одним боком врастал в башню, и это был вход.
Лезла я долго, правая нога цеплялась за перекладины, и наверху вылезла в холод. Первый ярус был пустой, каменный, с земляным полом и запахом мокрой пыли. В стене напротив шла бойница шириной в ладонь, и в нее сверху был виден весь двор: стол на козлах под навесом, кувшины, белые тарелки, бебо на стуле у стены, Гела с ящиком, Тамрико в красном.
И ворота.
Ворота открывались.
Машина въехала медленно, серая, чужая, с тбилисскими номерами, и встала боком, не заглушив мотор. Я прижалась щекой к откосу и смотрела, как открывается водительская дверь.
Он вышел.
Я думала, что готова. Я все эти месяцы представляла его лицо в подробностях, я знала, как он поправляет манжету, я репетировала эту минуту по ночам, лежа рядом с другим мужчиной. Оказалось, что представлять и видеть это два совершенно разных дела.
Он был в темно-синей куртке, которой я не знала. Похудел. Постригся коротко, как стригся всегда перед важными разговорами, значит, записывался заранее, сидел в кресле, пил их бесплатный виски и обсуждал с мастером футбол. Он обошел машину спереди, посмотрел на дом, на башню, на людей под навесом, и лицо у него было такое, какое я знала лучше всего остального: он оценивал обстановку и уже решал, как себя в ней подать.
Меня согнуло пополам. Я успела отвернуться от бойницы, и меня вырвало на земляной пол, тихо, в собственный локоть. Я стояла на четвереньках в чужой башне и слушала, как внизу мой муж здоровается с людьми, которые меня прячут.
Голоса шли снизу так хорошо, будто я сидела за столом. Камень собирал звук и подавал наверх, как в театре.