— Это не из-за тебя.
— А из-за чего?
Он шагнул ко мне.
Он не сделал ничего резкого. Просто шагнул, и расстояние между нами сократилось. Я почувствовала запах солярки, металла, холодной куртки и под всем этим его самого, и у меня сделались слабыми колени, по-настоящему, как в кино, чему я до этого дня не верила.
— Иди в дом, — сказал он тихо.
— Нет.
— Надя.
— Никуда я не пойду, — сказала я. — Я не хрустальная. Мне не надо, чтобы меня берегли. Меня уже поберегли один раз, в тумане.
У него дернулась мышца на скуле.
— Не говори так.
— Я скажу так, как хочу. Я себе тдва месяца назад разрешила.
— Иди в дом, — повторил он, и ровности в голосе не осталось, и я это услышала, и он услышал, что я услышала.
Я не двинулась.
Он взял меня за плечи. Я подумала, что он сейчас развернет меня и выставит за дверь, потому что он такой человек, и он правда развернул, и я даже успела разозлиться. А потом моя спина оказалась прижата к стойке верстака, и он стоял вплотную, и его лоб был у моего виска, и он дышал так, как не дышал ни на подъеме, ни с семьюдесятью килограммами на плечах.
Я подняла руку и положила ладонь ему на грудь, туда, где под рубашкой был карман, а в кармане лежала сложенная вдвое расписка. Сердце у него шло тяжело, редко и сильно, как ходит станок.
— Я один раз спрошу, — сказала я, и голос у меня был чужой. — Ты меня отпустишь весной?
Он поднял голову и посмотрел мне в глаза.
— Нет, — сказал он.
И поцеловал меня.
Он поцеловал меня так, как берут свое, которое у него один раз уже забрали и второй раз он не отдаст, и я услышала, как позади с верстака поехал и упал на землю гаечный ключ, и мне было абсолютно все равно.
Я держалась за его рубашку обеими руками. Он развернул нас, отодвинул спиной какую-то канистру, поднял меня за бедра и посадил на верстак, и я обхватила его ногами, и больная щиколотка тоненько взвыла, и я на нее наплевала. Его ладонь легла мне на затылок, а вторая пошла под куртку, по спине, по голой коже, и я выгнулась под этой рукой, и он сказал что-то по-грузински коротко и сквозь зубы.
— Что? — выдохнула я.
— Не переводится.
Он целовал меня в шею, в ключицу, туда, где над воротом расстегнулась рубашка, и я откинула голову к столбу и смотрела в темный потолок сарая, где висели связки чего-то сухого, и думала, что за восемь лет меня так не целовали ни разу. Ни разу за всю мою правильную, аккуратную, приличную жизнь.
Он вдруг остановился. Уперся лбом мне в плечо и стоял так, и я чувствовала, как его трясет.
— Не здесь, — сказал он.
— Мне все равно.
— А мне нет.
Он поднял меня с верстака на руки, вместе с курткой, и я даже не пикнула. У дверей он ногой отодвинул Муру, который смотрел на нас с большим интересом, и понес через двор, и я успела увидеть звезды и черный край крыши и подумать, что второй раз в жизни этот человек несет меня на руках.
В его комнате пахло деревом и холодной золой, было темно, и лампу он зажигать не стал.
— Скажи сейчас, если нет, — сказал он.
— Не скажу.
Я потянула его к себе за ворот, и он подчинился. И на этом закончился человек, который два месяца держал дистанцию. Дальше он уже не отступал.
* * *
Ночью я проснулась одна.
Одеяло с его стороны было откинуто, постель успела остыть, а под дверью в коридоре лежала полоска света.
Я села, натянула на плечи его свитер, валявшийся на стуле, и сидела в темноте, слушая.
Он говорил вполголоса, по-грузински, ровно и коротко, как разговаривают не с родственниками. Иногда замолкал и слушал долго. Один раз произнес что-то похожее на цифры, и я разобрала «декабрь».
Потом стало тихо. Потом он набрал еще раз, и разговор пошел совсем другой, быстрый, и в середине я услышала русское слово, брошенное между грузинскими, как камень в воду.
«Кутаиси».
Я легла обратно и закрыла глаза, и когда он вернулся и лег, я дышала ровно, как спящий человек.
Он не поверил. Он положил ладонь мне на живот, поверх свитера, и сказал в темноту:
— Спи.
— Кому ты звонил?
— Зазе.
— Заза не знает слова «декабрь» по-русски, — сказала я. — Ты говорил не с Зазой.
Пауза была короткая, но она была.
— Спи, Надя.
Я лежала, смотрела в темноту и понимала, что впервые за восемнадцать дней в этом доме мне страшно не оттого, что меня найдут.
Утром он уехал в Местию на починенной машине и вернулся к обеду, и я поняла все раньше, чем он снял куртку, потому что нагрудный карман был плоский.
— Отправил, — сказал он.
— Что отправил?
— Расписку. — Он налил себе воды из кувшина. — И письмо.
Тамрико медленно опустила на стол сковороду.
— Какое письмо?
— Вежливое, — сказал Дато. — Я поблагодарил его за деньги и написал, что вперед брать не стану, потому что весной их придется возвращать при свидетелях, а это плохо для обоих.
— А расписку зачем отправил?
— Пустую. С моей подписью, без суммы и без даты. — Он поставил стакан. — Пусть впишет сам. Он такой человек, он впишет.
У меня внутри все стянуло.
— Что еще было в письме?
Дато посмотрел на меня, и я поняла, что вот сейчас он либо соврет, либо не соврет, и что от этого зависит гораздо больше, чем сегодняшний обед.
— Что справку из полиции по телефону не дают, — сказал он. — Что заявитель должен явиться сам, с паспортом. И что мое дополнение к показаниям приложат к делу только в его присутствии, иначе оно ляжет в папку до весны и никакого срока в шесть месяцев у него не будет.
— Это правда?
— Правда, — сказал Дато. — Проверь, если хочешь. У тебя телефон есть.
— А дополнение к показаниям какое?
Он взял со стола хлеб, отломил и стал есть стоя.
— Я вспомнил, — сказал он, — что в тот вечер видел его без рюкзака.
Тамрико села.
— Дато, — сказала она. — Дато, ты понимаешь, что ты делаешь?
— Понимаю.
— Он теперь приедет.
— Приедет, — сказал Дато. — В конце ноября. Позже он не может, в декабре сюда уже не заедешь. Перевал закроют, и до весны он тут не появится, а договариваться о том, где весной найдут куртку, надо не по телефону.
Он доел хлеб, отряхнул руки и вышел, и я слышала, как он открыл багажник и стал перекладывать в нем что-то тяжелое, ровно и без спешки, как человек, который наводит порядок перед зимой.
Тамрико сидела с вилкой в руке и смотрела на эту вилку так, будто первый раз ее видела.
— Он ему пустую расписку послал, — сказала она наконец. — Понимаешь, что это? Твой муж впишет туда любую сумму. Хоть миллион.
— И тогда у него будет бумага, что он платил проводнику.
— И тогда, — очень тихо сказала Тамрико, — у моего брата будет бумага, что твой муж платил ему за то, чтобы весной куртку нашли в правильном месте. А куртка тут. На тебе.
Дверь приоткрылась. Дато стоял на пороге, не входя, с ключами в руке.
— Пока это только деньги за поиски, — сказал он. — Пусть приедет и скажет вслух, что именно надо найти.
И закрыл за собой дверь.
* * *
Через десять дней Никита ответил.
Конверт был тонкий, и внутри лежал один лист, и Дато прочитал его первым, стоя, не снимая куртки, и я по его лицу не поняла ничего.
— Что?
Он молча положил лист на стол.
Никита писал, что благодарен за откровенность и за готовность помочь. Что прилетает двадцать восьмого ноября, рейсом в Кутаиси, и будет в Местии двадцать девятого к обеду.
И последняя строка, деловая, тем же шрифтом, что и все остальное:
«Комнату прошу забронировать на двоих. Нас будет двое».
Тамрико подняла на меня глаза, и я поняла, что она сложила два плюс два быстрее меня.
Глава 14
Тамрико разбудила меня в шесть, ткнув в плечо холодным пальцем, и сказала, что сегодня я еду с ней наверх, потому что она одна с этой лошадью не справится, а сидеть в четырех стенах столько дней подряд не полезно даже собаке.