— В августе, — сказал Дато, спокойно и чуть скучающе, как говорят о работе, которая надоела. — Полячка потерялась. Группа шла на Корулди без проводника, старшая подвернула ногу, нам позвонили из Мазери в одиннадцать вечера. Внизу ее забрала скорая. У нас каждый сезон такие, по три-четыре, и почти все на осыпи после дождя.
Он сказал это так, что я сама поверила. Я знала, что этого не было, и все равно поверила.
— Простите. — Голос у него стал ниже. — Столько времени прошло, а все равно каждый раз думаешь: а вдруг.
— Понимаю, — сказал Дато.
Я сползла спиной по холодному камню и села на пол. Меня трясло так, что стучали зубы, и я зажала рот ладонью, потому что камень собирал звук в обе стороны.
Потом внизу залаял Мура.
Он лаял не на кого-то, он просился. Я слышала, как он идет через двор вверх, к дому бебо, как скребет лапой в дверь. Он делал это каждый вечер, потому что все эти недели я в это время была там.
Впустить его я не могла. Дверь внизу, а я наверху, и пока я слезу с этой ногой, пройдет минута.
Он поскулил и лег у порога.
— Кто там? — спросил Никита.
— Собака.
— А чего он туда?
— Там бабушка живет. — Дато говорил лениво, не отрываясь от стакана. — Ждет ее. Она ему после стола кости выносит. Вот нахлебник. Я его кормлю, а ходит он к ней.
Раздался смех. Гела перевел бебо, бебо ответила, снова смех. Я сидела на полу в темноте и любила эту собаку так, что было больно.
* * *
Гости расходились долго. Я вернулась к бойнице, потому что не вернуться не могла.
Он прощался у машины минут десять. Пожал руку Геле, отцу Георгию, кому-то еще. Потом во дворе остались двое, и я видела сверху две черные фигуры в желтом пятне от лампы над навесом.
Говорили они недолго. Потом Никита достал из внутреннего кармана куртки что-то плоское и белое, и я узнала конверт.
Дато его не взял. Он сказал что-то короткое, и Никита секунду постоял с протянутой рукой, потом убрал конверт обратно и поправил манжету.
Никита сел в машину.
Фары мазнули по загону, по стене дома, по башне и на секунду выхватили бойницу, в которой стояла я, и я отшатнулась в камень.
Двор узкий, разворачивался он в три приема, и вот тогда я увидела то, на что смотрела весь вечер и не видела.
На переднем пассажирском сиденье кто-то был.
Она сидела там четыре часа. Пока пели, пока телефон с моей фотографией ходил по столу, пока бебо кормила его хлебом, замешенным моими руками, она сидела в холодной машине посреди чужого двора и не вышла.
Свет из кухонного окна прошел по стеклу, и я увидела лицо.Она была молодая. Очень бледная, волосы забраны гладко, назад. В тонком городском пальто.
Она смотрела вверх, на дом, не на башню, явно искала кого-то взглядом.
Я никогда в жизни ее не видела.
И в ту же секунду поняла, что все же видела, и что вспоминать мне ее совершенно не хочется.
Глава 17
Слева на груди я нащупала крестик на кожаном шнурке. Он был холодный, хотя все остальное под моей ладонью было горячим. Я сжала тонкие уголки пальцами до боли, а потом отпустила и накрыла его ладонью, слушая, как под ним ровно ходит сердце.
В доме было зябко, печку с вечера не топили, и в окне стояла та серая муть, которая здесь бывает за час до нормального рассвета. Мура сопел за дверью. Дато спал на спине, одна рука за головой, вторая поперек меня, и не пошевелился, когда я подтянула одеяло выше.
Я не считаю себя верующей. То есть я крещеная, у меня где-то в маминой шкатулке лежит золотой крестик, и я знаю, что в церкви надо покрыть голову и не поворачиваться к алтарю спиной. Я заходила туда три раза в жизни, и все три раза мне было неловко, как в чужой квартире. Я не молилась даже на седловине, когда сидела в тумане и считала до ста, а потом еще до ста, и все еще думала, что он вернется.
А вот грехи я почему-то считать умею.
В последнее время, по многу раз в день, ровно и подробно желала своему мужу смерти. Желала мучительной смерти, которую я считала единственным достойным наказанием за то, что он сделал. Я представляла себе камни на серпантине и мокрый асфальт под Зугдиди, и мне от этого становилось спокойно, как от таблетки успокоительного.
Я не верю, что меня свыше может покарать, но он верит. Я чувствую, что в этом доме верят по-настоящему, пусть и не проводят дни в молитвах. И если я хочу того, чего хочу, то нести это на душе придется не мне.
Я убрала руку, а он открыл глаза.
— Что-то холодно, — сказал он.
— Ты замерз?
— Ты замерзла. У тебя пальцы ледяные. — Он подгреб меня к себе, не открывая толком глаз, и я легла щекой туда, где был крестик, он оказался у меня под скулой, и я так и осталась лежать, чувствуя, как он впечатывается мне в кожу.
* * *
Тамрико приехала из Местии в двенадцатом часу, и по тому, как она вошла, я поняла, что она ездила не за краской для Циалы.
Она сбросила куртку на лавку, налила себе чаю, села, и только потом посмотрела на меня.
— Их в Местии нет.
Я поставила чашку и глупо переспросила.
— Совсем нет?
— Совсем, ни целиком, ни по частям. — Она отпила, обожглась, подула. — Я обошла всех, у кого сдают. У Ламары, у Мананы, у той, у которой новый корпус на подъеме. Никто не селил двоих русских на серой машине с тбилисскими номерами. Одну ночь позапрошлую они где-то ночевали, но не здесь, а вчера утром сели и уехали в Зугдиди.
— Откуда ты знаешь, что в Зугдиди?
— Оттуда, что заправка-то одна. — Тамрико пожала плечом. — Гиоргий там стоял, машину видел, они спрашивали дорогу на Джвари. Надя, тут четыре села и одна дорога. Если человек хочет, чтобы никто не знал, где он спит, ему надо ехать в другую страну.
Я сидела и сопоставляла детали, и у меня получалось довольно плохо.
— Он за столом сказал, что они утром сели в Кутаиси и сразу поехали наверх, — сказала я.
— Ну допустим.
— А машина у моста стояла позавчера.
— Ну стояла. — Тамрико держала чашку двумя руками и смотрела в нее. — Циала слепая, но не настолько, чтобы машину с домом перепутать.
Она помолчала, потом мотнула головой, будто отгоняла муху.
— Я тебе другое скажу, и это меня, честно говоря, больше не нравится. Я эту девицу видела, мельком, в окне, когда мимо ехали. Красивая, бледнющая, правда, и худющая, прям как ты, вас в Москве не кормят совсем? Но вот прическа у нее…
— Что с прической?
— Гладко назад забраны и залиты. — Тамрико поставила чашку. — Я двадцать лет головы делаю, я такую укладку за сто метров вижу, это сложная укладка, не простой зализанный пучок, там часа на два работы. Она в горы едет и волосы укладывает.
Я попыталась отмахнуться от тревожных мыслей.
— Тамрико, ты сама губы красишь, когда к Лаше в загон идешь. Может, привычка.
— Может. — Тамрико смотрела на меня, прищурив глаза. — Только привычка эта городская и дорогая, а сидит она в холодной машине четыре часа и во двор не выходит. Кто так делает? Тот, кого специально прячут, но зачем-то привезли. Чего ей дома не сидится?
* * *
Дато я нашла за домом, у поленницы. Он колол дрова, скинув куртку, и пар шел от него ровно, как от лошади.
— Дато, позавчера у моста стояла машина, — сказала я.
Он поставил чурбак, ударил, развалил на две.
— Ты сказал, что в летнем доме ночуют охотники из Мазери.
Он поставил вторую, ударил.
— Дато.
Он опустил топор, воткнул его в колоду и повернулся ко мне. Он молча, ровно и вопросительно смотрел на меня.
— Ты мне сказал, что никогда не соврешь.
— Я тебе не врал.
— Значит, это у меня с головой проблемы.
— Были охотники. — Он перевел глаза на топор и снова посмотрел на меня. — В четверг, трое были, из Мазери, ключ им давал Гела, у него спроси. Они ушли в пятницу утром и оставили в сенях гильзы, я их вымел. Машина у моста стояла в субботу ночью. Это два разных дня, Надя, ты их соединила в один, а я тебя не поправил.